Я съеживался от неловкости — вроде еще не умер, а уже зачитывают эпитафию, хотя, не скрою, его заключительные слова мне нравились.
Одно время в ЦДЛ ходил упорный слух, будто Приходько сотрудничает с КГБ, и не случайно, мол, редакторши «Детгиза» заискивают перед ним. Поэт М. Синельников не раз мне говорил:
— Знаю точно, Приходько КГБэшник.
Многие считали и Мазнина стукачом, а полусумасшедший литератор Э. Карпачев написал на одной из стен ЦДЛ: «Кушак КГБшник». Но это уж чушь собачья. Просто в недавнем прошлом подозрительность доходила до идиотизма. Позднее тот же Карпачев мне звонил и срывающимся голосом сообщал, что «КГБ его облучает».
Меня куда-то занесло, хотел-то о классиках, исторических фигурах. Ну, так вот, с Анатолием Алексиным мы несколько раз общались в Доме литераторов, сидели за бутылкой водки втроем: классик, Коваль и я; мы с Ковалем пили водку и болтали о всякой всячине, а Алексин потягивал сок и с глубокой скорбью на лице, тихо, вкрадчиво изображал самого несчастного на свете — жаловался на здоровье и семейную жизнь, на то, что раньше нельзя было писать «ни о том, ни о сем», даже пожаловался на безденежье — «приходиться продавать мебель». Тут уж Коваль его остановил:
— Но Толя, ты же катаешься по заграницам (они были на «ты»). Тебя только в Америке десять раз издавали, а нас с Ленькой ни разу, едрена вошь! А мы, между прочим, тоже не последние писатели. Я, к примеру, посильнее и Петрушевской, и разных Пьецухов, а Ленька пишет, как я (он всегда завышал меня).
— Да, дорогие мои, — бормотал Алексин. — Я все делаю, чтобы печатали молодых. В следующий раз в Америке договорюсь обязательно.
И договорился. Издал свои «бессмертные творения» в Америке в одиннадцатый, а потом, тихой сапой, и в двенадцатый раз (такая у него хватка). И опять нам с Ковалем жаловался, прибеднялся с фальшивой искренностью, выдумывал трагедии (его жизнь постоянно оказывалась тяжелее, чем у всех. Попутно замечу — сейчас, проживая в Израиле, он катает мемуары — как ему трудно жилось при коммунистах и все такое; по словам А. Баркова, перед отъездом украл из «Детского фонда» миллион рублей). И как он, классик хренов, не понимал, что нытиков не любят, что у всех есть неприятности, но не все о них скулят. Тем более, что его неприятности высосаны из пальца.
По словам художника Льва Токмакова, который прекрасно знал Алексина, в свое время классика, «как своего по крови», сильно проталкивал Кассиль.
— …Алексин мерзкий человек, — говорил Токмаков. — Жутко хитрый и лизоблюд. Как-то сижу у него. Заходит молодой автор. Он берет со стола папку с рукописью этого парня, «прочитал» — говорит и ругает парня, на чем свет стоит. Когда парень ушел, Алексин махнул рукой — «этот с улицы», и нежно погладил вторую папку — «а это сын прокурора написал, надо немного поправить».
А. Барков, тоже неплохо знавший Алексина, усмехался:
— Когда его приглашали выступить перед детьми, он заламывал большие суммы. Детский писатель называется!
Что, кроме беспочвенных страданий, запомнилось от застолий с Алексиным, так это какая-то сентиментальная муть, которая его окружала. Он явно интересовался женщинами (так и рыскал глазами от одной к другой), но пытался скрыть свой интерес; явно хитрил, когда жаловался на судьбу, изображал беззащитную овечку, пытался предстать борцом за детскую литературу… На самом деле боролся за свое благополучие, и вполне удачно: был секретарем Союза писателей, имел кучу орденов и премий, входил во все фонды, комиссии и делегации (и как «одна кобыла столько везла?»). Кстати, у каждого секретаря Союза автоматически выходило собрание сочинений, которое непременно переводили все Союзные республики — это давало возможность спокойно здравствовать десятки лет, и не только это конечно.
У Алексина были холено-пухлые щеки, томный взгляд и вкрадчивый голос; когда я смотрел на него, аморфного, в голове почему-то вертелось: «человек с таким бабьим лицом не может быть хорошим писателем».
Алексин хотел остаться в памяти потомков не только классиком, но и защитником детских писателей. Он не скрывал своего прицела:
— Так хотелось бы, чтобы ваше поколение отметило мою тяжелейшую борьбу, мои заслуги.
Не знаю, чем ответит на его призыв все мое поколение, но я ни одной книги Алексина так и не одолел — по-моему, их невозможно читать. И, кстати, прозу Кассиля закрывал после первых же абзацев. Как ни пытался выцарапать лучшее в их работах, ничего не нашел — обычная конъюктурная писанина, банальная размазня. А вот Носова перечитал, будучи взрослым, и впечатление было не менее сильным, чем в детстве.