Иду домой.
— Ты был с ней? ― спрашивает Оксана (или говорит утвердительно?).
Я думаю о Наташе и не понимаю:
— Ты о чём?
― От тебя воняет, как из табачной лавки!
До меня медленно доходит ужас того, что только что натворил.
— Ты животное! ― добивает меня Оксана.
Я не ожидал от неё такой реакции и выдаю в ответ неловкую шутку:
— Я знаю: я обезьяна в очках.
— Ты не обезьяна, а свинья! — отрезает Оксана и выходит, хлопнув дверью.
Она никогда не говорила мне такого… Но и я ведь никогда не изменял ей! А разве я изменил? Сказать ей, что ничего не было, что она несправедлива? Почему же несправедлива? Как говорил Иван Карамазов: «Хотел убить, значит убил»… В моём случае, хотел изменить, значит изменил. Я предал Оксану: не знаю, как это могло случиться. Вчера ещё я побил бы того, кто посмел бы мне даже намекнуть на такую возможность.
Что же теперь делать? Как жить? Мир рушится прямо мне на голову.
X
Оксана со мной не разговаривает. Тяжко! Куда бы деться?! Матвейка тоже чувствует неладное ― помалкивает. Берёт пистолеты и автоматы и уходит играть в войнушку.
Я виноват, всё равно виноват перед Оксаной, но думаю только о Наташе — не могу не думать о ней. Взгляд против воли стремится к её окнам. Она не выходит, дом кажется мёртвым: «всё в нём и пусто и темно»[11]. Беспокойство моё становится невыносимым. Вечером гоню коров домой и еле справляюсь с желанием остановиться и зайти.
Уже в сумерках вижу Наташу. На ней синий домашний халат. Подходит к калитке и наваливается на неё грудью. Закуривает свою длинную тонкую сигарету. Смотрит вдаль. Или в никуда? Ни одного взгляда ни в нашу сторону, ни на разбитую «тойоту».
Вот и всё: сигарета докурена, думы передуманы. Наташа поворачивается и идёт к дому. Вот она перед крыльцом. Но я не бегу, как вчера, помогать ей. Почему? — Я и так виноват перед Оксаной и боюсь её ревности.
Наташа поднимается на три ступеньки. Не удерживается и падает вперёд, роняя костыли. Испуганно озирается ― не видел ли кто, подбирает костыли, встаёт, хватаясь за дверь, и исчезает в чёрной пасти сеней.
Нехорошо мне. Не по совести поступаю, надо помочь, а я трушу.
На следующий день Оксана уезжает в Райцентр продавать молоко. Я кошу траву телятам в клубном саду. Прибегает Валентина Демьяновна:
— Юрочка! Беги скорей! К Наташе милиция приехала!
Мои редкие волосёнки встают дыбом. Бросаю набитую травой тележку и бегу за «Валечкой». Перед разбитой «тойотой» бело-голубая полицейская машина. Валентина Демьяновна остаётся на дворе, я поднимаюсь в дом.
Уже в прихожей чувствую густой запах каких-то лекарств. Наташа в чёрном костюме лежит в зале на диване, до пояса укрытая белой простынёю. На столе два пустых флакона, бутылка водки и пустой стакан.
За столом на стуле сидит капитан полиции ― зовут его Евгений Алексеевич Куницын. По комнате ходит молодой, незнакомый мне полицейский, обводит её глазами, нет ли чего подозрительного.
— Вы кто? ― спрашивает он.
— Сосед. Что случилось? Она умерла?
— Отравилась, — уточняет Куницын. ― Мы-то, собственно, приехали взять с неё показания. Водитель второго автомобиля скончался сегодня утром в больнице: возбуждено уголовное дело, а оно вон как обернулось. Вы ничего не хотите сказать?
— А? Нет, не хочу. Впрочем… Она была страшно угнетена эти два дня: словно отсутствовала в этом мире.
— Она не говорила, что из-за неё пострадал человек?
— Нет… Но теперь я понимаю, что именно это её угнетало…
— Да, да… Вот почитайте. Похоже вам адресовано.
Я взял лист «Снегурочки», на котором крупным круглым почерком было написано: «Ребята! Я всё сделала как надо. Моя последняя просьба ― пусть меня не вскрывают!».
— Это можно? ― спрашиваю я Куницына.
— Отчего же нет? Я со своей стороны сделаю всё, что могу. С судмедэкспертом договорюсь: напишет какую-нибудь причину. Допустим, тромб оторвался. Она и так намучилась ― чего её вскрывать.
Звонит Наташин мобильник. Его берёт Куницын.
— Здравствуйте… Вы дочь Натальи Фёдоровны? Должен сообщить вам тяжёлую весть: ваша мама умерла сегодня ночью… Успокойтесь, пожалуйста… Я вам соболезную. Да. Пожалуйста сообщите кому считаете нужным.