Выбрать главу
На нас навалилась тяжелая полночь. Мы грудью своей зажимаем дыру И слышим сквозь грохот, в холодном жару, Как Леля вопит: «Погибаем! На помощь!»
От этого крика страшней почему-то. Откуда здесь Леля, в кромешном аду? Плывун нажимает упрямо и круто, Еще полсекунды — и упаду.
Забой наполняется голосами, А наш бригадир, все на свете кляня, Хрипит: «Не волнуйтесь, мы справимся сами!» И падает навзничь, сшибая меня.
Очнулись в здравпункте. Как старый знакомый, Термометры ставит нам доктор седой. А мышцы разбиты горячей истомой, И бронхи как будто налиты водой.
Наш добрый старик на минуточку вышел. Тут, Славе шепнув: «Я пропал все равно», — Встает, как лунатик, Алеша Акишин И лезет на улицу через окно.
Собравши последние силы, он лезет, Спускает ледащие ноги во двор. Он прав! Пуще самых ужасных болезней Я тоже боюсь докторов до сих пор.
Вновь доктор зашел, переменой испуган, Термометры вынул и ставит опять. «Не вижу я вашего юного друга, Которого надо бы с шахты списать». Кайтанов глядит на врача хитровато: «Акишин? Он только что вышел куда-то!»
К нам шумы доносятся из коридора, Шаги молотками стучатся в висок. Обрывки взволнованного разговора
И дяди Сережи охрипший басок.
Мы слышим: «Их четверо было в забое». «Все живы остались?» «Как будто бы да». «Поток плывуна заслонили собою. Чуть-чуть не случилась большая беда.
Могли бы в Охотном дома обвалиться, У старой земли гниловато нутро». «Доверье бы к нам потеряла столица, И так обыватель боится метро».
«А если бы хлынул плывун по туннелю, Все заново рыть бы, наверно, пришлось». «Тогда бы уж стройку не кончить в апреле». «Ну, слава те господи, обошлось!»
«Так это ж герои!» «Конечно, герои! А сколько упорства и силы в таких!» «Назавтра в „Ударнике Метростроя“ Должны напечатать заметку о них».
«К ним можно пройти?» — «Доктора запретили. Ребятам изрядно помяло бока». «А как там Акишин? Его отходили? Он плох, вероятно?» «Нет, дышит пока».
Шаги и слова осторожней и тише, Но мы от сочувствия стали слабей. А вам приходилось когда-нибудь слышать За тонкой стеной разговор о себе? Почувствуешь — сердце забилось и сжалось, И разом нахлынут и гордость и жалость.
Но горе тому, кто услышит такое, Что люди в лицо говорить не хотят. И коль это правда, лишишься покоя. Но что тут поделаешь? Сам виноват.
…Дощатые стены пропахли карболкой, И дышится трудно, и хочется спать. И доктор ворчит: «Тут одна комсомолка Всю ночь к вам рвалась и стучится опять».
«Нельзя! Все начальство сейчас приходило И то не пустили: врачи не велят». «Пустите меня! Я жена бригадира, А тот, что стихи сочиняет, мой брат».
Уфимцев ворочается на койке, Он весь удивленье, святая душа: «Ребята, я слышу там возгласы Лельки! Ой, что она мелет? Не верьте ушам».
Кайтанов с улыбкою виноватой Мне шепчет, пока сотрясается дверь: «Не знаю, сумеешь ли стать ты ей братом, Но мужем я, кажется, стану теперь».
Тут Лелька врывается: «Коленька, милый, Ах, бедный мой, бедный! Спасибо, живой!» И вдруг на колени она опустилась, Зарылась в подушку к нему головой. И, лоб его гладя, смеется и плачет, А мы уже поняли, что это значит.
Кайтанов, поднявшись на локте упруго, Еще побледнев, обращается к нам: «Ребята! Знакомьтесь с моею супругой, Прошу уважать! А любить буду сам»
Супруга товарища с явным презреньем На койки, на братию нашу глядит И ставит на тумбочку банку с вареньем «Пайковое! Думаю, не повредит».
…Неделю мы так в лазарете лежали. (Акишин в бараке спасался один.) И Леля Теплова все ночи, в печали, Следила, как дышит во сне бригадир.