Выбрать главу

После неурожайных и голодных лет стояла на редкость лютая и тяжелая зима. Медленной и ненасытной была ее поступь. Изо дня в день опустошала она мужицкие сараи, подметала закрома в амбарах, задавала извечную думу крестьянину о хлебе насущном.

Зато Васюк с Мироном жирели на селе; за пудик-другой зерна с овсюгом, ссуженного ими до нови, прибирали к рукам десятину за десятиной мужицкую землю, хватали за горло и безлошадного и голодающего. Обрастали лучшими угодьями, держали батраков и орловских рысаков на выезд.

По вечерам к нам в избу собирались мужики на ликбез и молодежь на посиделки. В ожидании учительницы рассказывали разные небылицы, смеялись и шутили, а в конце концов все разговоры сводились к одному: хватит ли хлеба до нови, а кормов — до выпаса.

Мы с братом ввалились в избу, гремя обледенелой обувью и одеждой в тот момент, когда вокруг горевшей лучины и лохани с водой сидели знакомые нам бородатые дядьки. Все они были заняты делом: плели лапти, кроили лыко, мастерили уздечки и сбрую.

Отец сидел вполоборота к двери и, взглянув на нас недовольно, сказал:

— А ну, живо!.. — и окунул в лохань узкие и длинные полосы коры молодой липы.

Мы быстро сорвали с ног деревяшки-коньки и бросили их вместе с лаптями у порога. Отец, отряхнув воду с лыка, глянул на размочаленную нашу обувку.

— Разве за вами успеешь лыко драть и лапти плести, сорванцы вы этакие. Вот я вас…

Мы вскочили на печь, обдав холодом уже год хворавшую и лежавшую там, на задней полке, бабушку. Под ее незлобивую брань раскинули по горячим кирпичам мокрые онучи, одежонку и заохали; отогреваясь, зашлись, словно закололи тысячами игл, пальцы. Следом за братом и я соскочил на пол и сунул красные, как гусиные лапы, руки в холодную воду лохани.

— Уу-хх! — стонали мы, сдерживая слезы.

Отец, что было редкостью, выговаривал:

— У младшего еще руки кривые, едва плуг в борозде удерживает, а большой-то к лету ученым станет — четвертый класс закончит. — Он помолчал, пока затягивал узелок на поводках уздечки, потом продолжил: — Ноне же обоих косить заставлю, копны складывать и в пять цепов молотить.

— Дети все одинаковы, — перебил дядя Егор, не выпуская самодельную трубку изо рта, дымок от которой, казалось, застревал в курчавой густой бороде.

— Эт куда ни шло, — подал голос Митрофан, рано облысевший, с редкой козлиной бородкой, узкоплечий, низкого роста мужичок в латаной на плечах рубахе. — У меня семеро: старшему осьмой от троицина дня, меньшой — два года от покрова. Одежонки не хватает, так большая половина всю зиму с печи не слазит. Писком и визгом изводят. Останись я дома на вечер — лыко не дадут искроить, шею намнут — головой не повернуть. Во-ооо, мотри! Волосы повыдергали. У тебя же, Осипович, — говорил он, протягивая лыко в строку, — из шести душ — трое читают и пишут — покой и благодать, — и скороговоркой вдруг спросил: — Евген ан Гришаня ноне читать будут?

Газета, которую отец выписывал, доставлялась в деревню раз в неделю, а в стужу и непогоду — и того реже. Сегодня читать было нечего, и мы с братом, устроившись на печи, слушали разговоры взрослых.

Дед Карп, по прозвищу Жук, с длинной черной, как уголь, окладистой бородой, со смоляными усами и высоким лбом, в теплой безрукавке, сидел у печи и, оплетая веревками лапти внукам, с беспокойством говорил:

— Невестка глазами ослабла. Баить — карасину. А де взять? В кооперации нетути, у частной лавки — не прикупиться — дорого…

Топот в сенях, скрип половиц и хруст морозного снега прервали начатый разговор. Открылась дверь, и вместе с клубами холодного пара в избу вошли дядько Данила и буденновец Иван. Захлопнув дверь, они стояли у порога, пока не выровнялось трепещущее пламя лучины и холод не разошелся по темным углам.

— Добрый вечер! — поздоровался Данила, рыжебородый здоровяк лет сорока пяти.

— Принимайте в круг, — прохрипел простуженным голосом Иван, срывая с коротких усов ледышки.

— Садитесь, — не отрывая глаз от уздечки, ответил отец.

— Вот закрутило, заковало — не передохнуть. Пара овец, и тех пришлось в подпол спустить, — заговорил Данила, отвязывая от брючного пояса связку лыка. Окунул ее в воду и повесил на ушко лохани. Пока оно размокало, Данила курил. Дымок тянулся к открытой вьюшке и сизой струйкой уходил в трубу.

Иван в солдатской гимнастерке и галифе с лампасами, низкорослый и плечистый, обутый в лапти, посмотрел в узорчатое от мороза окно.

— Эк, прихватывает, ажно кости ломит.

— Царица небесная! — запричитала бабка на печи. — Зимой помереть — людям наказание. Помилуй мя, господи! Продли жисть до сугрева, а там сама на погост под березы сползу.