Он приготовился уходить, но я, вспомнив о сестре, спросила:
— Где Ханна?
Он быстро нагнул голову и сказал:
— Она у преподобного отца Дейна. Там о ней позаботятся.
Жена преподобного отца была женщиной доброй, но строгой, и я подумала, что же будет с Ханной, которой всего три года, дикой, грязной и постоянно требующей внимания. Долгие месяцы я заменяла ей мать, и вот ее снова отрывают от семьи. Я заплакала, вспомнив все случаи, когда была с ней жестока, нетерпелива или безжалостна.
Отец пересек коридор, чтобы передать немного еды Ричарду, Эндрю и наконец матери. Когда мать просунула руки между прутьями решетки, он прижал их к своим глазам и сказал что-то нежное. Потом шериф позвал его. Когда отец ушел, наступили сумерки. Наша камера, наша «хорошая камера», выходила на запад, и лучи заходящего солнца на короткий миг заглянули через узкие, как щели, окошки, расположенные высоко в стене, окрасив нашу кожу красным и желтым, будто загорелась солома и мы могли сгореть заживо в своей темнице.
Паразитам хватило нескольких часов, чтобы забраться мне в волосы, и я проснулась посреди ночи оттого, что у меня горела голова. Я стала чесаться, раздирая кожу и чувствуя, как вши бегают по пальцам. Женщина у противоположной стены мучительно застонала, повторяя с каждым вздохом: «О боже, мой зуб! О боже, мой зуб…» Она продолжала стонать и после того, как ее попросили замолчать, а некоторые даже принялись осыпать ее проклятиями. Стало холодно, и я закуталась в шаль. Взглянула на Тома, но, судя по его ровному дыханию, он крепко спал. Дикие стоны продолжались около часа, пока какая-то женщина не влила в рот страждущей какую-то жидкость. Вскоре стоны сменились тихими всхлипываниями, а потом женщина впала в забытье.
Послышалось какое-то шуршание в соломе, и вдруг я увидела пару темных блестящих глаз, близко посаженных по обе стороны острого рыльца. Зверюга наблюдала за мной, принюхиваясь к спрятанному у меня в фартуке хлебу. Я пихнула ее ногой, и она залезла глубже в солому, но не ушла. Тогда я пнула ее сильнее, и она исчезла под подстилкой. Спала я урывками, пока тусклый утренний свет не проник в камеру, и только теперь смогла лучше рассмотреть лица женщин, окружающих меня со всех сторон. Они открывали глаза одна за другой, в каких-то застыла боль, в каких-то отчаяние. Одни молились о спасении, другие о смирении, но всех их ждал еще один день тяжкого заточения. У всех этих жен, матерей и сестер, которые трудились, молились и от чистого сердца помогали соседям, был растерянный взгляд — они не понимали, почему их обвинили, заточили в тюрьму и, как видно, забыли те самые соседи.
Некоторые были настолько неряшливы, что валялись у ведер с нечистотами, чесались и растирали зудевшие места, не обращая внимания ни на одежду, ни на приличия, не поправляли фартуки, не зашнуровывали корсеты, не подтягивали чулки. Большинство, однако, старались содержать себя в порядке — утирали лицо рукавами, чистили зубы подолом фартука, и выглядело это и благородно, и грустно одновременно. Они делились друг с другом тем, что у них было. Видавший виды гребень передавался из рук в руки осторожно и торжественно, будто это был некий священный предмет. Тем, у кого были раны от кандалов, давали остатки мази. Не одна нижняя юбка была разорвана, чтобы перевязать открытые раны. У женщин детородного возраста не было ни овечьей шерсти, ни мягких кожаных прокладок, когда приходили месячные, и некоторым приходилось, сгорая от стыда, собирать юбки в складки и придерживать их сзади, чтобы скрыть пятна крови.
А потом одна женщина стала обходить всех узниц и просить поделиться едой с теми, у кого не было семьи или семья была слишком бедна, чтобы приходить каждый день или каждые несколько дней и передавать в камеру хотя бы немного хлеба. Женщину звали Доркас Хор, ее арестовали в Беверли и посадили в тюрьму в апреле. Она была старая и ходила прихрамывая, но держалась с достоинством. Когда она подошла к нам с Томом, в ее глазах я прочла сострадание. Но, увидев протянутую руку, я опустила глаза и сказала, что нам нечего ей дать. Под ее пристальным взглядом я покраснела оттого, что солгала. Но она наклонилась, положила руку мне на голову и сказала: «Благослови и храни тебя Господь, деточка». И пошла к следующей женщине, а потом к следующей, и ходила так, пока не собрала жалкие крохи.
Я отвернулась к стене, незаметно просунула руку в фартук, отщипнула кусочек хлеба и скатала из него маленький шарик. Сделав вид, будто зеваю, я закрыла рот рукой и отправила хлебный шарик в рот. Потом жевала его, пока он не превратился в жидкость, и проглотила. Мой желудок проснулся и громко заурчал, так что пришлось съесть еще кусочек. Я подумала, что, возможно, лучше вообще ничего не есть, чем есть так мало и ощущать столь сильные приступы голода.