— Я спрошу и другий раз! Где вы шлялись?!
— У Штефана… — обречённо призналась Ксилла. — Но, клянусь богом, ничего злого он не сотворил! Это я виновата! Я повела Каталину!
— Ты… — проскрежетал зубами святой отец. — Стало быть, ты первая и поплатишься.
Выдернув из огня раскалившееся железо, он ткнул острым концом в глазницу жене. Та заорала, схватилась за лицо. А Тодор тем временем подошёл к Каталине. Она всё кашляла и кашляла гнойной слизью — остатками колдовства. Мольфар ей кровь пустил, чтобы чертей соблазнить. Значит, нужно отчистить его бесовские метки огнём спасительным.
— Н...н..н..н… — замычала Каталина, едва успев поднять глаза на отца.
Мать её жестоко причитала в углу, билась в страшной агонии, растирая по лицу вместе со слезами остатки лопнувшего глаза. Каталина ничем не могла ей помочь. И себе не могла. Снова ничего не могла. Даже одного слова молвить уже была не в силах.
— Н..н..н..н… — выплёвывала она в пустоту, упираясь пятками в пол, чтобы отползти подальше от опасности.
Отец Тодор не дал ей уйти. Его левая рука накрепко сжимала орудие очищения. Его вторая рука сдирала тулуп с дохлого тельца дочери. Платье её опалило раскалённой кочергой. Тодор вломил ещё разок, чтобы жгучий металл добрался до грешной плоти. Он бил снова и снова, пока по горнице не разнёсся смрад подгорелого мяса.
Каталина лежала на полу, перемазанная слезами, рвотой и собственными испражнениями. Колотый шрам на её шее превратился в ожог. Ещё больше ожогов теперь хранила её спина. Матушка Ксилла тихонько всхлипывала. А отец Тодор зажёг лучину и слепо глядел на огонь в очаге.
Кочерга остыла, как остыл его гнев.
«Хорошо… — подумал отец Тодор. — Благодать…»
Он нашёл подле жены выпавший из-за пазухи тряпичный куль. Развернул, принюхался, а затем швырнул в пламя. Комнату наполнил успокоительный аромат палёных трав.
Глава 10
— Красно солнце клонит к долу,
Стылой чашей запрудь блещет.
Господарыня прощаться
С милым другом зарекает.
Стонет птицей обескрылой,
Ленту из волос снимая.
Господарынины слёзы
Ветер буйный отнимает…
Песня заречная лилась стройными женскими голосами. Грустная песня о господарыне, коей выпало достаться в жёны нелюбимому. Песня предков — её слушала каждая девица на заречении, каждая знала слова наизусть. Каждая по-своему разделяла удел господарыни: кто — пробившейся слезинкой, а кто — и схожими деяниями.
Лишь Каталина не знала, что делит сейчас, какое горе оплакивает. И было ли это истинным гореванием, ведь любимого, как и нелюбимого, у Каталины не было. Сердце её населяла пустота, хотя прежде там всё-таки цвела робкая надежда. Можно сказать, даже светлая надежда, по сути своей — чистая. Надежда на любовь, взаимность и мирную жизнь. Большего Каталине никогда не желалось. И именно для этого она готова была идти на любые жертвы. Ведь так и учил её отец Тодор — никакое благо не даётся без боли.
Сейчас Каталина, наряжённая в длинный многослойный сарафан, призванный скрыть её тщедушные кости, размалёванная алыми красками, с тяжёлым головным убором, что нестерпимо давил на лоб своим ужасным весом, надеялась хотя бы на то, что пережитая ею боль окупится хоть чем-то.
Пусть не любовью, но хотя бы не презрением. Пусть не взаимностью, но хотя бы не жестокостью. Пусть не миром, но хотя бы не войной.
И всё же понимала, что чаяния её пусты, как пусто её сердце. Боль всегда и всюду остаётся просто болью. Растерзанная плоть, как и растерзанная душа, — страдание в любом виде, при любом лике. Как его ни называй, какими атрибутами не награждай, страдание ничем не окупается.
В заунывной песне плакальщиц господарыня расплетала косу, чтобы вытащить из волос ленту, подаренную любимым, и отпустить по ветру. А затем шла в дубовую рощу оплакивать несбыточные мечты. Впереди её ждало несчастливое замужество. И весь дом, вся семья, вся деревня рыдала на заречении господарыни.
На заречении Каталины рыдали только плакальщицы, которым заплатил серебряными монетами голова Шандор. Матушка Ксилла и прежде не самая говорливая, сделалась особенно кротка. Замотанная в платок, скрывавший изуродованную половину лица, она стояла смирно и только делала вид, что плачет.
А меж тем нанятые плакальщицы старались вовсю: гудели, выли, причитали, попеременно падали в обморок, но не забывали о песне. Песня лилась. Водился хоровод. Обношение свечами проделали, как положено, — три раза по три, с поклонами. Принесли охапки сена, в которых проглядывали засушенные цветы — как символ отданной юности. Каталину обули в красные башмаки. И одна из служниц до блеска натёрла их свиным жиром.