Она, ласкаясь, куснула его в шею. Он потянул ее к себе. Он не сердился, когда она так шалила. Она любила его смех; для нее было игрой рассмешить его, а к тому же у нее был игривый нрав. Он забывал с ней привычку держаться достойно.
Сцепив руки у него на шее, она повисла на нем. Он был сильнее, чем казался, и спокойно выдерживал ее вес. Но он еще не стал улыбаться.
— Если бы ты была моей женой, — сказал он, — ты бы не осмелилась так насмехаться надо мной.
— Да неужели? — Она закинула голову, глядя пристально ему в лицо. — Тебе пришлось бы бить меня каждый день. И дважды по воскресеньям. И то вряд ли бы я счала разумнее.
— Я никогда не бью мою лошадь. Как же я стану бить мою женщину? Я бы укротил тебя моим положением.
— Что ты говоришь о лошади? Ты позволяешь ей думать, что это она тебя укрощает; когда же она слушается тебя, то только потому, что сама этого хочет.
— Значит, ты думаешь, что ты укрощаешь меня?
— Даже если и так, разве я сознаюсь?
Наконец он улыбнулся. Она ответила ему счастливой улыбкой.
— С тобой можно сойти с ума, — сказал он.
Она радостно кивнула.
— Ты постоянно меняешься и все равно постоянно сводишь с ума.
— Очаровываю, — сказала она.
— Сводишь с ума.
Он поцеловал ее в подбородок и поднял ее на руки. Ему пришлось перевести дыхание. Он был силен, она была маленькая, но все же кое-что весила. Он покрепче подхватил ее и, не сгибаясь под тяжестью ноши, понес в постель.
После этого подвига и последовавших за ним ему потребовалось время, чтобы прийти в себя. Она уже встала, с огорчением услышав колокола, призывавшие горожан к вечерне. Он лежал в постели, по-прежнему немного стеснительный, несмотря на все их греховные забавы, а может быть, он просто мерз и поэтому натянул одеяло до подбородка. Она так ждала лета, чтобы со спокойной совестью не давать ему прятаться под одеялом.
Его поцелуй был горяч, и в нем оставалась неутоленность. Она поспешила уйти от искушения.
Может быть, ее делало смелой выпитое вино; может быть, они стали слишком уверены в своем везении — ведь до сих пор никто ничего не заметил. Она поспешно вышла из дома, где оставила Исмаила, и сразу же налетела на мужчину, проходившего мимо. Она чуть не упала, но он подхватил ее и удержал на ногах, бормоча слова извинения.
Слова ответных извинений, готовые сорваться у нее с языка, от удивления она проглотила. Генрих Баварский, один, даже без пажа, чтобы нести его плащ, на узенькой кривой улице всматривался в ее лицо, как будто припоминая. Она молилась в душе, чтобы он ее не узнал. Плащ на ней был темный, но под ним она, глупая, оставила придворное платье. Исмаил его даже не заметил.
А проклятый Генрих заметил. Выражение растерянности на его лице сменилось живейшей радостью.
— Госпожа Аспасия! Тысяча извинений. Я шел, ничего не замечая, как бык на своем пути, и не видел вас. Все в порядке? Вы не ушиблись?
Она покачала головой. Он, очень большой и очень германский, нависал над ней в вечернем свете. Ему нечего было сказать, но он, как истый варвар, не мог идти своей дорогой, оставив ее в покое. Он торжественно повел ее к началу улицы, усадил на край колодца и стал рядом. Ей показалось, что в его глазах блеснула холодная насмешка. Или нет, это было что-то другое, отнюдь не холодное?
Некоторым германцам вообще-то нравилась маленькая смуглянка в багряной одежде. Об этом можно спокойно размышлять в безопасности, во дворце. Но маленькая смуглянка в багряной одежде одна в городе, вечером, только что покинувшая объятия любовника, — может быть, по ней видно, что она грешница? Может, Генрих о чем-то догадывается?
Хоть бы он спросил ее, где она была, она бы сказала ему правду: она ходила за лекарством к врачу молодой императрицы; намек на тонкие и тайные женские дела. Никакой лжи. Пусть он спросит, и пусть поскорее уходит. Она должна поспешить.
Он не спрашивал. Она не могла уйти, не отодвинув его с пути. Он откровенно ее разглядывал, и ему нравилось то, что он видел.
— Ты красивая женщина, — сказал он. Пальцем приподнял ее подбородок. Она навострила зубы. Если ему вздумается ее поцеловать, она его укусит. — Очень красивая, — повторил он, улыбаясь самой своей очаровательной улыбкой. — Правда ли, что ты дочь старого Константина?
Она кивнула. Это позволило ей освободиться от его руки.
Он заулыбался еще шире, искренне, как ребенок.
— И тебя отправили сюда? О чем же они думали?
— О том, чтобы от меня избавиться, — сказала она.