— Отлично скачет, сэр! Перемахнул через яму с водой, черт побери! А? Что такое? Вздор, я и слышать не хочу об отставке! Прикажите им подвезти пушки. Я этого не потерплю. Не потерплю. Что? Не понимаю, что происходит. Мне кажется, я ранен, но… Вестовой! Вестовой! Скажите им… А, вот вы, сэр! Мы не можем их бросить, сэр. Разрешите мне начать атаку, сэр… По-моему, вестовой, надо вызвать для меня носилки, но помните, я приказываю… Нет, сэр, я мог допустить ошибку, но я сделал все, что мог, и не щадил себя… Бедная Джорджи, я мог бы лучше о ней позаботиться.
Так он бредил час за часом, мешая войну и лисью травлю, и Джорджи, и какие-то эпизоды своего прошлого, о которых она ничего не знала и не могла уловить их смысла. Это бормотание перемежалось с минутами жуткой немоты, когда он страшно хрипел, невидящие глаза закатывались, а пальцы все обирали и обирали одеяло. В конце концов он погрузился в тяжелую летаргию. Джорджи на цыпочках подошла к сиделке и шепнула:
— Он как будто заснул. Как по-вашему, кризис миновал?
Сиделка только покачала головой, обмакнула свежее перышко в чистый коньяк и провела им по губам полковника.
— Жаль, что у нас нет кислорода, — шепнула она. — Но теперь уже поздно.
— А! — воскликнул полковник с неожиданной силой. — Убирайтесь к дьяволу, сэр! Говорю вам, она моя дочь!
Прерывистые хрипы вдруг оборвались.
— Он уснул! — прошептала Джорджи с надеждой. Сиделка взяла лампу под темным абажуром и поднесла ее к лицу полковника. Она повернулась к Джорджи:
— Сходите позовите вашу мать, деточка.
Джорджи остановилась на лестничной площадке. Она увидела, что стекла большого светового люка над холлом стали грязно-серыми, и услышала ровный перестук дождевых капель. Неужели уже светает? Ночь казалась вневременной — нескончаемой и все же очень короткой. Ее лихорадило от долгой бессонницы и тревожного напряжения, однако ошеломление еще не прошло, и все, кроме непосредственных ощущений, было словно в густом тумане. У нее было только одно желание: закрыться ото всех у себя. Как невыносимо даже подумать, что вот сейчас она скажет Алвине: «Папа умер». И должна будет выслушивать совершенно ненужные стенания Алвины и упреки: почему ее не позвали раньше! В глубине коридора она видела черноту там, где была дверь Алвины, с узенькой полоской света внизу — словно кто-то подчеркнул ее по линейке фосфорным карандашом, подумалось ей. В смутном свете ранней зари лестничные перила казались незнакомыми и враждебными, словно привычные дневные перила куда-то исчезли и их место заняли их злые двойники, ночная стража. Она услышала шаги сиделки в спальне, а из кухни, вплетаясь в монотонное ворчание дождя, доносились какие-то слабые звуки. Все казалось отдаленным и нереальным, но тем не менее более близким и более реальным, чем ее собственная жизнь…
Она постучала в дверь Алвины и вошла, не дожидаясь ответа. Алвина тщательно поправляла свою форму, стоя перед очень плохо освещенным зеркалом. «Как глупо, как глупо! — думала Джорджи. — Почему мы всегда должны думать о том, чтобы одеваться в согласии с какими-то требованиями? Теперь потребуется траур…» И мелькнувшее в ее мыслях слово «траур» обожгло ее, заставляя наконец осознать, что произошло.
— Ну, как наш больной сегодня утром? — спросила Алвина с сокрушительной бодростью, которая, однако, не замаскировала ужаса, с каким она посмотрела на отчужденное белое лицо Джорджи.
Джорджи сказала, не отвечая на вопрос:
— Сиделка тебя требует.
Потом она пошла к себе в комнату и заперлась там. В окно с незадернутыми занавесками вливался непривычный свет зари, и комната, такая прибранная с застеленной кроватью, выглядела холодной и оскорбленной, словно сердилась на ее отсутствие. Окно всю ночь оставалось открытым, и дождь залил подоконник, так что по обоям под ним словно тянулись черви сырости. Джорджи подошла к окну и выглянула наружу. Она услышала дальние крики петухов и погромыхивание молочных бидонов на повозке с какой-то фермы. Небо было пасмурно-свинцовым, а мир вокруг — промоченным насквозь, глянцевитым от сырости. Высокие, почти совсем обнаженные деревья роняли капли на разбухшую землю, и вода струйками стекала на их затопленные корни. Последние хризантемы почти все полегли, и грязь налипла на густые мохнатые лепестки.