- Ну как же могут суп и каша без огня вариться? - говорила помогавшая мне одно время молоденькая девушка. - Враки это.
Я ей объясняла, вскипятила суп, кашу и поставила в ящик. Когда пришла домой, обед был сырой.
- Ведь я же вам говорила, Александра Львовна, что все это пустяки. Как может без огня вариться?
- Но ведь я каждый день обед варю в этом ящике.
- Ни за что не поверю! Я несколько раз глядела, щи и не думали кипеть.
Оказывается - она то и дело открывала ящик, смотрела и выпустила весь пар.
Надо было добывать дрова, чтобы топить "лилипутку", или "буржуйку", крошечную железную печку. Я варила на ней обед, и она немного согревала комнату.
Кругом дров было много. Ломали деревянные дома, заборы; жители растаскивали доски, бревна. В нашем переулке ломали два дома, на Большой Никитской разбирали деревянный забор. Тащили и набивали дровами квартиры, ванные комнаты, кухни.
Ночь. Красноармеец похаживает взад и вперед около разрушенного дома, греясь у небольшого костра.
- Товарищ! Разрешите взять одно дерево?
- Проходите, проходите, гражданки!
- Нам немного, хоть одно бревно, топиться нечем, замерзли.
- Проходите, говорят вам, а то в милицию сведу.
- Ну, а меняться не хотите? Мы вам горячих картошек и табаку, а вы нам топлива. Целая кастрюля картошек горячих.
- Ну ладно. Только живо. Скоро смена.
Мы бежим в дом и возвращаемся с картошкой и табаком. Со мной барышня, работающая в музее, она живет в первом этаже этого же дома.
Мы выбираем самое большое бревно. Гнутся плечи под страшной тяжестью. Бревно нельзя повернуть в лестничной клетке. Мы выставляем вторую раму в первом этаже квартиры и впихиваем его внутрь. Опять не влезает, торчит. Но нам думать об этом некогда.
Мы снова бежим к развалинам. Красноармеец поужинал и с наслаждением раскуривает козью ножку.
- Товарищ! Можно взять еще полено?
Товарищ сыт и доволен.
- Ладно, берите, я не вижу.
И вот второе, такое же большое бревно торчит из окна. Мы перепиливаем их пополам и втаскиваем в дом. Недели на две хватит.
Иногда в темноте не поймешь, кто ходит около полуразрушенного забора. Может быть, красноармейцы, а может быть, и нет. Люди эти за мной следят, и я прячу топор под кожаную куртку. Я наблюдаю за ними, они за мной. Проходит некоторое время. Наконец мне это надоедает, и я прячусь за соседний дом.
Крак! Крак! Ломают забор.
- Верблюды! - восклицаю я радостно и спешу рушить забор с другого конца. Они смеются, смеюсь и я. Сколько времени потеряли напрасно.
Силуэты людей, нагруженных дровами, действительно похожи на верблюдов.
Как быстро все пришло к разрушению. Телефоны, отопление, трамваи, даже электрические звонки в квартирах - ничего не действовало. Каким-то чудом у меня сохранился дамский велосипед. Не знаю, что бы я без него делала. Я ездила на нем по всей Москве, иногда я уезжала на целый день за город. Я возила на велосипеде продукты, дрова. И вдруг распространилось страшное известие: частные велосипеды реквизируются. А у барышни в нижнем этаже тоже велосипед, она получила его за швейную машинку. Что было делать? Спрятать велосипеды на квартире? Невозможно. Отправить куда-нибудь - реквизируют.
И вот в субботу, в теплый день, взяв за спины рюкзаки с несколькими жестянками консервов и зубными щетками, мы пустились в путь. Белой лентой вилось перед нами Киевское шоссе. Ветер дул в спину. Велосипеды летели, как птицы. В двое суток мы сделали 200 верст до Ясной Поляны, оставили там велосипеды и поездом вернулись обратно в Москву.
Никелированный чайник, будильник, кусок кружев, старые башмаки, бусы, платья. Я сижу на краю тротуара, а товар мой лежит прямо на мостовой. Смоленский рынок теперь место сборища старой аристократии. Слышится французская речь. Пыль, толкотня, как бы кто не утащил вещей.
- Сколько, гражданка, за бусы? Что? Пять лимонов? А один желаете?
- Кабы сменять на сало или на муку, - говорю я робко, - я бы дешевле...
- Мамочка, за чайник сколько просите?
Я спускаю цену наполовину и продаю. Жара. Пыль забила все поры. Невольно слежу за проходящими, авось остановится кто-нибудь и купит! Наконец продаю старое шелковое платье. Я связываю узел, покупаю тут же на рынке продовольствие и иду домой.
Толстовец-финн часто приезжал из Петербурга и останавливался в правлении нашего товарищества.
Один раз, когда мы с ним обедали в столовой для образованных женщин на Никитском бульваре, он совершенно неожиданно спросил:
- Вы свободны после обеда?
- Да. А что?
- Пойдемте в комиссариат!
- В какой комиссариат?
- Ну, я не знаю, как он называется... Закс, кажется?
- Ничего не понимаю? Почему Закс?
- Да пойдемте, распишемся! Я не могу видеть, как вы мучаетесь.
- Что вы хотите сказать?
- Ах, Боже мой! Ну, поженимся, что ли? Вы будете финской гражданкой, вас в любое время должны пустить за границу. Финляндское консульство будет вас защищать, ну, а если вы хотите, в личной жизни нашей ничего не изменится.
Я колебалась. Соблазн был велик.
- Нет, спасибо вам, я думаю, этого не надо делать. Представьте себе, что вы в кого-нибудь влюбитесь и захотите по-настоящему жениться?
Он старался меня уговорить, но я стояла на своем.
Странное было время!
Весна
(Эта глава была написана в тюрьме - Лубянка, 2)
Зимой и ранней весной никто не ходил по тротуарам - было слишком скользко. Под водосточными трубами, когда на солнце оттаивали ледяные сосульки и под вечер вода замерзала, - был сплошной лед. В башмаках ноги разъезжались во все стороны. Было бы лучше в галошах с резиновыми подошвами, но они исчезли на рынке, как многое другое, и купить их было невозможно.
Люди шли по мостовой, таща за собой санки, или несли мешки, сумки, прозванные "авоськами" - авось что-нибудь раздобудут - кусочек масла, конины, сухую воблу или селедку.
Особенно жалко было стариков. Почему-то я запомнила одну старушку. На ней было старое, протертое, черное барашковое пальто и такая же муфта - остатки прежнего величия. Она тащила маленькие санки, не замечая, как они раскатывались по льду, мотались во все стороны, подшибая прохожих.
Был март месяц. Я чувствовала себя так, как, вероятно, чувствует себя скотина, когда после долгой холодной зимы истощился корм. Лохматые коровы исхудали, ослабели и с нетерпением ждут весны. Было ощущение противной пустоты в голове и желудке, внутри все дрожало от голода и слабости.
Небольшую краюшку хлеба, которая у меня оставалась до получки, надо было распределить на несколько дней.
- Как жалко, что мы не обрастаем шерстью, как животные. Я все время зябну, - говорила мне моя знакомая, княжна Мышецкая, - по крайней мере, тепло было бы.
Их было две сестры, и они жили вдвоем в одной комнате у моих друзей. "Осколки старого режима", как говорил один мой приятель. Высокие, прямые, прекрасно говорящие по-французски, которым они пересыпали русскую речь. Последние, как они уверяли, в роду Мышецких. Эти старушки вызывали жалость своей полной беспомощностью. Чтобы как-то согреться, они днем и ночью жгли керосиновую печку. Печка коптила. Седые волосы старушек почернели, почернели лица, руки, покрытые копотью.
Всюду, куда ни пойдешь, темы разговоров были об арестах, о продовольствии, где что можно достать, о дровах, которые были так необходимы, чтобы не замерзнуть в нетопленых домах.
Тяжело было слушать разговоры об арестах, когда я как-то ранней весной в марте зашла в книгоиздательство "Задруга". Обыски, аресты, каждую почти ночь. Сегодня арестовали одного, завтра другого, возможно, что послезавтра арестуют меня... Гораздо интереснее было то, что в "Задруге" выдавались членам правления дрова.
Сухие березовые дрова были аккуратно сложены во дворе! Какая красота! Какое богатство! У меня глаза разгорелись.
Писатели, профессора, ученые, сотрудники "Задруги" уже разбирали дрова, укладывали их на санки. Спешили увозить, пока еще оставался снег на мостовой.