Нам нужны были микроскопы. Я объездила в Москве все магазины, раз десять бегала в наркомпрос, мне выдавали отношения с печатями и штампами, направляли куда-то. Я достала один подержанный микроскоп на всю школу.
И какое это было событие! Я привезла его во вторую ступень в большую перемену. Ребята окружили, сдавили меня. Сначала рассмотрели листик.
- Вшей нет ли? - спросила я, в глубине души надеясь, что санитарные комиссии давно уже управились с ними в школе. Но вшей сейчас же появилось с десяток.
- Мамушка родимая! - пищали девочки. - Ну и страшна же она, вша-то эта! Лап-то, лап-то сколько! Лохматая!
- Вот, дети, - не преминула использовать случай одна из учительниц, теперь вы понимаете, какую гадость вы на себе разводите, если не соблюдаете чистоту. Не только сами, но и родителям должны внушить, чтобы они мылись и держали помещение в чистоте.
Этим и кончилось. Микроскоп был широко использован, но о дальтон-плане не могло быть и речи.
Лес рубят - щепки летят
- Замнарком принимает?
- Сейчас доложу.
Привычным движением секретарь складывает в папку бумаги на подпись, вдвигает поспешно ящики, захлопывает, быстро и беззвучно распахивает дверь кабинета замнаркома по просвещению и исчезает за дверью.
- Примет, только придется подождать.
Юноша вежливо придвигает мне стул и берется за газету. Но ему не хочется читать газету, ему хочется разговаривать.
- Ну, как у вас там в школе?
- Ничего. Только вот вменяют в обязанность приглашение комсомольца, пионервожатого.
- Гм, да. Взвесить надо. Вам надо парня, чтобы на ять, ну, одним словом, чтобы понимал задачи, сознательного, а то всю работу вашу может сорвать...
- Нет ли у вас кого?
- Трудно, прямо скажу, почти невозможно. Есть ребята здесь, в центральном аппарате, но их мало, да и не отпустят, а дряни этой много, только к вам таких не пошлешь, нет, найти почти невозможно...
- А вы бы, товарищ Павел, не пошли бы?
- Да я бы хотел уехать, только партийцы не отпустят. Я ведь крестьянин, родители живут в деревне, я города не люблю.
Казалось, что он был не ко двору, этот спокойный милый юноша, среди этой суетящейся, задерганной толпы пресмыкающихся перед начальством служащих наркомпроса.
Как-то раз я застала его разговаривающим в коридоре с бедно одетой женщиной с двумя детьми.
- Проходите, проходите в приемную, - сказал он мне, - сейчас приду.
- Эх, этот бюрократизм! - начал он, как только вошел. - Тоже коммунистами себя величают. Доклады, приемы, а люди? Какое им до них дело?.. Ecли бы вы только знали...
Я молчала, мне страшно было за юношу, и мне хотелось, чтобы он замолчал. Но ему хотелось говорить, излить кому-то свою душу, все наболевшее, что переполняло ее.
- Карьеризм, генеральство, формализм, ничего не видят, да и не хотят видеть, что делается вокруг - беднота, недовольство, - презрение к человеку... - пылали щеки, темнели серые глаза, шуршали бумаги на столе, которые юноша в волнении разбрасывал.
- Что они для народа сделали? Одну буржуазию уничтожили, а народили новую бюрократию.
Я ушам своим не верила. Здесь, в центре наркомпроса - главного источника коммунистической пропаганды, - комсомолец проповедовал такую "ересь", разводил контрреволюцию. Каждую минуту юношу могли арестовать, приговорить к расстрелу. Но, казалось, ему было все равно.
- Что им благополучие и счастье народа? - продолжал юноша. - Везде горе. Видели женщину с двумя детьми? Она уже раз десять здесь была. Вдова с шестью детьми. Один из них идиотик. Она не может идти на работу и оставлять детей одних, а их ни в один детдом не принимают... Иногда думаю: плюну на все, уйду, будь что будет! Может быть, вы...
Но в эту минуту дверь из кабинета замнаркома отворилась, и, почтительно изогнувшись, в приемную проскользнул маленький смуглый человечек с длинными волосами и громадным портфелем под мышкой.
Послышался звонок. Юноша выпрямился, замер и, сильно тряхнув головой, словно отгоняя назойливые мысли, вошел в кабинет. Он почти тотчас же вышел и схватил телефонную трубку.
- Гараж? Товарищу Эпштейну машину! Срочно! Пожалуйста! - он указал мне на дверь кабинета. - Не более семи минут! Замнарком спешит на заседание.
Мне больше не пришлось говорить с юношей. Люди входили, выходили, приносили бумаги из других отделов для подписи. Секретарь был всегда занят. Только один раз мне пришлось с ним быть наедине несколько минут.
- Я хотел бы поговорить с вами, - сказал мне юноша.
- Очень рада, только боюсь, не могу сегодня: я уезжаю в деревню, но я опять приеду через неделю.
Я думала о нем по дороге домой, и мне жалко было, что мне не пришлось с ним поговорить. Мне казалось, по выражению его лица, его грустных глаз, дрожащему голосу, что ему было тяжело и что что-то тяжким бременем лежало на его душе. Но мне не суждено было узнать его тайну.
Десять дней спустя, когда я снова пришла в наркомпрос, дверь в комнату комсомольца-секретаря была закрыта. Слышно было, что в комнате шло движение, точно передвигали мебель, несколько человек стояли в коридоре и рассказывали что-то друг другу взволнованным шепотом. Я постояла в нерешительности несколько секунд и постучала в дверь. Никто не ответил. Я спросила чиновника в соседней комнате, что случилось.
- Комнату чистят. Наведайтесь через часок.
Проходя по коридору, я встретила знакомую девушку.
- Вы знаете, что случилось? - спросила она, видимо, горя желанием поделиться со мной сенсационной новостью.
- Нет, не знаю.
- Товарищ Павел, секретарь Эпштейна, застрелился!
- Что?!!
- Да. Пять минут тому назад. В висок. Нашли его сидящим за столом, голова рукой подперта, а бумага вся залита кровью. Сейчас убирают...
Она продолжала болтать... Но я ее больше не слушала...
Я думала о страдающем, задумчивом юноше с грустными, прямо смотрящими глазами. Эти глаза, казалось мне, просили помощи, сочувствия.
"Зачем, зачем ты это сделал?" - мысленно спрашивала я его, вспоминая его крестьянское чистое лицо, непослушный хохол на голове, сильные крестьянские руки.
- Почему он это сделал? - сказала я громко.
- Никто не знает, - ответила девушка, - коммунисты говорят, что работник он был хороший, но партиец был плохой, несознательный.
* * *
Трудно было просить этому гордому юноше, сыну губернатора. Опускались глаза с длинными черными ресницами, низко склонялась смуглая голова с коротко остриженными волосами.
- Они говорят, что меня исключили за то, что я не объявил, что мой отец был губернатором. А почему я должен был "им" об этом говорить? "Они" меня не спрашивали. Если бы спросили - я бы "им" ответил правду. Я не мог бы солгать, я не стыжусь...
Юноша гордо поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза.
- Вы думаете, есть надежда? "Они" допустят меня окончить университет?
Он грассировал - университет - и в продолжение всего разговора говорил о коммунистах не иначе, как "они".
- Профессора дали мне блестящий отзыв, говорят, что я могу со временем принести пользу... Надо доучиться, вы понимаете, я говорю вам это не из хвастовства, ведь мне осталось еще один год, только один год, и я...
Он вдруг сразу осекся, замолчал, кровь прилила к тонкой шее, к лицу, он густо покраснел.
- Вы меня понимаете! Неужели я не буду допущен в университет?
Мне было его жалко. Я бегала от одного заведующего втузами, вузами к другому - ничего не помогало.
Иногда в глазах одного из этих власть имущих я улавливала тень сочувствия, человеческую нотку в голосе, подобие ласковой улыбки на жестком лице, и я спешила воспользоваться моментом.
- Товарищ, пожалуйста, сделайте исключение! Этот юноша, по мнению профессоров, обещает сделаться выдающимся ученым по химии. Пожалуйста, сделайте исключение! Он может со временем принести пользу Советскому Союзу.
- Невозможно, товарищ Толстая. Он сын губернатора, наш классовый враг. И он злостно скрыл от нас свое происхождение. Мы не можем таким людям давать привилегии. Это нечестно по отношению к пролетариату!