Пока я писала свою книгу для Иванами-сан, мы жили между Осакой и Кобе в маленьком местечке Асия, около самого океана. Студент приехал проведать нас и привез с собой своего брата.
Меньший брат очень отличался от старшего. Гимназическая тужурка сидела на нем как мешок, он не умел носить европейскую обувь, грубые, грязные, на шнурках башмаки он надевал на босу ногу, не зашнуровывая, и, входя в дом, ронял их с ног, как гэта. Казалось, загорелое лицо его было плохо отмыто, но выражение лица было прелестное - детски наивное и вместе с тем очень вдумчивое и серьезное. Робко и благоговейно, заглядывая в глаза Марии-сан, он раскладывал перед ней на полу знаменитых артистов театра Кабуки, которых нарисовал: с женскими прическами, с выбритыми головами, с длинными шлейфами, в ярких кимоно. Рисунки были сделаны четко, аккуратно, на тонкой бумаге, может быть, срисованы с театральных журналов.
- Приехали советоваться, - говорил старший. Мы только что кончили японский обед, заказанный в ресторане, и сидели, поджав под себя ноги, на полу. Советоваться как с матерями. - Студент быстро-быстро водил пальцем по татами. - Мы ушли из дома. Отец сердится, не хочет, чтобы брат был художником, а я занимался литературой. Он сказал, нам надо торговать. Торговать мы не хотим, и он вопросительно посмотрел на Ольгу Петровну и на меня.
Мы не знали, что сказать им, а между тем юноши приехали за тысячу миль за советом, волновались, ждали решения.
- Постарайтесь добиться согласия родителей, - сказала я неубедительно. Без помощи отца вам трудно будет.
Они прожили у нас два дня. Младший брат нарисовал Тусе много артистов театра Кабуки, старший просил ему на память написать изречение Толстого. Мы проводили их на поезд, и, когда они уехали, у меня осталось чувство, что мы не сумели им помочь.
По-видимому, они добились согласия отца, потому что, когда мы через некоторое время вернулись в Токио, оба брата встретили нас.
На курсах русского языка, которые мы открыли в Токио, старший брат был самым аккуратным и прилежным учеником. Наша дружба продолжалась. Он говорил уже немного по-русски, мы читали Тургенева, Достоевского, Толстого.
Юноша по-прежнему часто приходил к нам в дом и ездил с Марией-сан в кинематограф. Ольга Петровна уже совершенно спокойно отпускала с ним дочь, студент был своим человеком у нас в доме.
Но в один прекрасный день юноша не пришел на курсы. Нам сказали, что он серьезно заболел и уехал на родину. Прошло еще несколько месяцев, он не появлялся.
- Он больше никогда не придет, - сказал мне его друг. - Он был очень болен, лежал в больнице, теперь ему лучше.
- Чем же он болен?
- Серьезно болен, нервно болен...
Так и не добились ничего. А перед самым отъездом в Америку я получила от него милое, наивное и дышащее скромностью и самоуничижением письмо.
Он писал, прося простить его ради Христа за то, что он такой "неправдый", любил Марию-сан, любил, любит и всегда будет любить Марию-сан, чистую, чистую, как небо. Недавно во сне он видел Толстого, Ольгу Петровну, Марию-сан и меня, и все мы простили его и любили... Он проснулся и зарыдал от радости...
Милый, бедный студент, а мы не подозревали, какая драма разыгралась в его душе!
Фехтование
Мы любили старика Идзюми-сан. Он был такой свой - русский, что мы забывали, что это человек другой расы, другой культуры. Может быть, это было потому, что он так долго прожил в России?
По-русски он говорил плохо, так что мы все - и Ольга Петровна, и Туся, и я - покатывались на него со смеху.
Идзюми-сан часто бранил меня за неделовитость, непрактичность.
- Толстая-сан, - говорил он, - большой дурак.
Я делала вид, что обижаюсь.
- Почему же, Идзюми-сан?
- Вот деньги делать не умеет, большой дурак. Граф тоже был большой дурак, - увидав недоумение на моем лице, прибавил: - вот большой умный дурак. Ничего не надо, ничего не надо, все раздавает! Большой дурак! - И, широко открывая рот и показывая полный рот золотых зубов, хохотал.
- А вы умный, Идзюми-сан?
- Я очень вумный, очень хитрый.
- А деньги умеете добывать?
- Деньги у меня мало, денег нету!
Один раз старик пришел грустный, грустный.
- Что с вами, Идзюми-сан?
- Вот я - "Живой труп"*. Старший сын, нехороший сын... учиться не хочет, сакэ** пьет, все деньги давай, давай... Я хочу, как живой труп, уйти из дома... Нe хочу семья, жена, дети... вот уйду...
Но это бывало редко. Он постоянно шутил, смеялся, коверкая русский язык, и смеялся не только над нами, но и над самим собой.
Идзюми-сан казался старше своих лет: голова голая, лицо смятое, похожее на потемневшую, залежавшуюся, мягкую грушу, он ходил, не поднимая ног, волоча их за собой, и казался всегда усталым, разбитым. Мы удивились, когда узнали, что старик - большой специалист по самурайскому фехтованию.
- Когда фехтовает, я как молодой, - говорил он. - Все забываю - нехорошего сына, работу, забываю, что денег мало. Когда фехтовает, я честный, чистый, фурабрый, как Бог!
Мы думали, что преподавание фехтования давало Идзюми-сан побочный заработок, но, когда мы спросили его об этом, он даже испугался:
- Деньги нельзя! Вот чистый, когда фехтовает, о деньгах не думает!
У японцев есть обычай. Зимой, в самое холодное время, в течение известного срока они должны вставать около трех часов утра и заниматься каким-нибудь благородным спортом или искусством. Так, например, приверженцы "Но" поют, играют на старинных инструментах. Идзюми-сан преподавал фехтование.
- А почему же среди ночи?
- От сильный характер. Холодно, вставать не хочется. Идзюми-сан встает, фехтовает, как самурай!
Один раз он пригласил нас посмотреть на фехтование.
За нами приехал громадного роста бородатый японец в темном кимоно и широкой, в сборках юбке. Японцы бород не носят, и этот молодой человек очень похож был на айна*.
В фехтовальном зале было много народа. Жена и дочь Идзюми-сан хлопотали по хозяйству, готовили чай, ужин. Все собравшиеся, кроме Идзюми-сан, были молодые люди, большей частью студенты, одетые по-японски, некоторые в сборчатых юбках.
Нас усадили на полу, на возвышении, подали зеленый чай. Началось представление. Одновременно выступили несколько пар в шлемах, латах, кольчугах, юбках и белых таби. Противники низко поклонились друг другу, скрестили рапиры и замерли. Мы жадно следили за ними, стараясь узнать среди сражающихся Идзюми-сан. Нашего проводника, похожего на айна, мы признали сразу - он был выше всех. Вдруг они все сорвались с места, дико, пронзительно, по-звериному закричали. Посыпались удары по головам, плечам, японцы метались со страшной легкостью и быстротой по мягкому, покрытому татами полу, прыгали, отлетали друг от друга, налетали снова.
- Раз, раз! - глухо раздавались удары рапир. "Неужели они так бьют по старой голове Идзюми-сан!" И вдруг мы узнали его. Он прыгал как-то боком, семеня ногами, скакал, метался из стороны в сторону, кричал, его так же, как других, били по голове.
- Неужели ему не больно? - беспокоилась Туся.
Сражение кончилось. Идзюми-сан проиграл. Противники низко, в ноги, поклонились друг другу и через несколько минут, переодевшись, присоединились к нам. И нас поразило, что в них не было заметно ни следа не только ненависти, но даже возбуждения борьбой. Расправив свои широкие юбки, они спокойно уселись рядом с нами, и только старик Идзюми дышал часто и тяжело, голая голова его ничуть не пострадала, а только блестела больше обыкновенного.
- Вот уставал, - сказал старик.
Одна пара сменялась другой. Мы уже устали смотреть. Жена и дочь Идзюми-сан приносили и уносили подносы. Пили много сакэ, постепенно разгорались лица, ожесточеннее сыпались удары, более дикими становились крики сражающихся. В перерывах между фехтованием пели песни, играли на разных инструментах.
Мы решили ехать домой и пошли к выходу. Высокий айн вырос перед нами и молча пошел впереди по направлению к станции.