— Я на судно не за славой иду, так что прятать мне нечего.
— Лады. Сговорились. Как решишь, так и будет. Только кота за хвост не тяни.
Валера усмехнулся, вскинул голову и нашел в себе силы восхититься напористостью шефа:
— Крепко закручено! До самого жвака-галса. Значит, теперь, если уйду, слабаком окажусь, так выходит?
— А то как! — шумно обрадовался Гера, уловив, что, может быть, все еще образуется и покатится по-старому, по-привычному.
— Сказал, что думал, — ответил Паша и ничего не добавил к тому. Лишь много спустя обернул ко мне задубевшее на ветрах и солнце лицо: — Странно устроено все: как осень наступит, так душа не на месте, отчего — не пойму. И мысли разные о себе, и прожитое вспоминается чаще.
— Вот-вот, весной тело в беспокойстве, так и хочется рвануть куда-нибудь. А осенью томится душа, будто очищения просит…
— Чего ж весной не приехал?
— Осень здесь золотая, сам знаешь, а весна… Помнишь, в де-Кастри, конец мая, а листочки еще — ни-ни.
— Ну как же! За шпионов нас там еще приняли. Круто мужичок был настроен, чуть сковородой меня не огрел.
Воспоминания тех лет, когда Паша работал с другой киногруппой и мы частенько ездили вместе в командировки, обступили нас, и — ей-ей! — было б нам хорошо в том не худшем из миров, если бы рядом сидевший Валера не вглядывался через шоферское плечо с такой нарочитой пристальностью.
— А помнишь, Паша?.. — хотелось по инерции продолжить экскурс в былое, вернуться в тот день, когда снимали мы для киножурнала сюжет о встрече китобоев. Но что-то предостерегло меня начать такой разговор. Что именно, я понял не сразу.
Когда же это было?.. В июне. Да, после короткого ливня так ослепительно сияли листва и трубы оркестра на морском вокзале Владивостока, так полыхали вокруг букеты роз, гладиолусов и многоцветье женских нарядов… Мы с Пашей, нагруженные аппаратурой, сновали в этой толпе, нетерпеливо поглядывая на армаду китобоев, которая приближалась к причалам. Наступали для кого-то необычайно долгие, для нас стремительные минуты перед встречей, когда тысячи миль разлуки сжимаются до узкой полосы воды между палубой и причалом, когда рушатся все заплоты, сдерживающие лавину чувств, когда в гомоне многолюдья язык мимики и жестов эмоциональней и доходчивей слов.
Больше всего встречающих, как обычно, влилось на огромную разделочную палубу флагмана китобоев. Здесь, в вихревом круговороте толпы, среди объятий, поцелуев и слез, я помогал Павлу отыскивать самые волнующие моменты встречи. Камера стрекотала то и дело, однако, против обыкновения, теснящиеся вокруг люди почти не обращали на нас внимания. И чувство неловкости оттого, что приходится вторгаться с кинокамерой в мир личного, сокровенного, не предназначенного для всеобщего обозрения, постепенно сменил во мне азарт кинохроникера.
Не помню лиц равнодушных, вероятно, их и не было там, но среди сотен одно лицо не забылось до сих пор. Скорее всего он был из палубной команды, тот парень: обветренные до сухости щеки еще не тронуты ни морщинкой, над широким, кирпичного цвета лбом светилась белая скоба незагорелой кожи. Я увидел его впервые снующим в толпе, где все кого-то искали. Издалека взблескивала та белая скоба — ростом парень не был обижен. В движениях его сквозили резкость и нетерпение, глаза сияли не столько радостью, сколько предвкушением ее: вот-вот, сию минуту и он разыщет свою долгожданную в бурлящем людском разливе.
Под звуки маршей, под всплески возгласов и криков потоки встречающих завихрялись то там, то здесь, обтекая сплоченные в объятиях островки. Какое-то время казалось, что это круговращение бесконечно. Но вот уже наметился и отток: одни спешили на берег, другие — в каюты с родными и близкими. Палуба словно бы раздалась вширь, и в поредевшей толпе я снова приметил того парня.