— Ты что?! — отпрянув, сказал я. — Ешь, ешь…
Он схрумкал яблоко наспех, почти не прожевывая, и снова виновато, кривенько так улыбнулся. Бегать Евсею не разрешали. Мы постояли под корявыми оголенными ветками, поболтали о всякой всячине. Я в третьем учился. Евсея записали в пятый. Он спрашивал о школе, куда еще не ходил, но слушал меня рассеянно, шевеля тонкими, костистыми пальцами, словно проверяя, движутся ли они. Я едва отвел взгляд от этих пальцев, хоть понимал, сколь нездорово такое любопытство. А куда же девать свой взгляд, если и в запавшие глаза Евсея смотреть больно?
Солоноватый свежий ветер тянул вдоль оврага. Раскачивались над нами, поскрипывая, тугие ветви. Сквозь сплетение их просачивалась светлая, не запятнанная ни единым облачком голубизна.
Чувство неловкости, которое я, хоть и худой, но здоровый, испытывал перед первым встреченным мной блокадником, понуждало тараторить и тараторить, лишь бы не молчать. И я обрел истинное облегчение, когда на порог дома вышла подчеркнуто прямая сухопарая женщина.
— Евсей! — окликнула она негромко. — Пора гаммы…
— Мама зовет, — кротко кивнул он и побрел по дорожке, сутуля узкую спину.
«Какие гаммы, — подумалось мне. — Ему бы сейчас ломоть хлеба потолще, с маргарином».
Выйдя на улицу, я постоял, дождавшись, пока сквозь кусты терника не просочились трепетные аккорды. Рожденные нетвердой рукой, будто на ощупь, они замерли на мгновение, возникли вновь и уже не умолкали, заглушая тонкий посвист ветра.
В тот же день я рассказал маме об этой встрече. Она оставила шитье и подсела рядом, на окованный медными планками сундук — ее приданое, ожидая услышать хоть что нибудь о Ленинграде, где была с отцом в свадебном путешествии. Северная столица запомнилась ей великолепием своих площадей, искрометной пляской фонтанов, тишиною белых ночей. Я же способен был твердить только про Евсея: какой он тощий-претощий, настоящий дистрофик, какие у него холодные пальцы — не пальцы, а сосульки, просто непонятно, как он играет ими на фортепьяно свои гаммы.
У мамы было жалостливое сердце, и я не скупился на краски, расписывая болезненный вид Евсея. Отчего мне хотелось вызвать как можно большее сострадание к нему? Неужели уже тогда начинал зреть во мне тот самый обман?
— И когда же конец-то этому будет? — глухо спросила мама, едва я умолк. Мы были в комнате совсем одни. За приоткрытой дверцей печи чадила тонкая головешка.
Днем спустя на пустынном берегу сочинского пляжа договорилась собраться вся наша «кодла», как выражался бывший детдомовец, очкастый проныра Хвощ. Наскоро выучив уроки, я готов был рвануть туда без промедления, но, очевидно, возбужденный вид мой насторожил маму. Не далее как на прошлой неделе сосед наш, Василек, разбирая запал от гранаты, остался без трех пальцев. И хоть я давно уже пообещал маме не иметь дела с гранатами, в этот день ей очень не хотелось отпускать меня даже во двор.
Надо признаться, что предчувствие не обманывало маму. Гранат у нас действительно не было. Но Хвощ стянул где-то большой кусок негашеной извести, в просторечии карбида, и обещал показать, как с помощью его можно запросто наглушить рыбы. Зрелище предстояло захватывающее, до условленного часа оставались минуты, а мама все говорила о том, какая промозглая погода сегодня да какое легкое у меня пальтишко…
Тогда я спросил, не может ли она отпустить меня хотя бы к Евсею, небось скучно ему одному.
— К Евсею — пожалуйста, — тотчас согласилась мама. — Только помни, что в галошах…
— Помню, помню! — крикнул я, на ходу набрасывая пальтецо, пораженный той легкостью, с которой удалось уговорить маму. Всего одно словечко — Евсей, и передо мной распахнулись все двери.
Когда я сбежал по обрыву на берег моря, там, за скалой, уже суетились трое моих сообщников — дробили камнями и расталкивали по бутылкам белесоватые кусочки карбида. Командовал этим действом патлатый, взвинченный предстоящей опасностью Хвощ. Боязно было не столько самого взрыва, сколько патрулей, регулярно навещавших пустынный берег. От них, известно, похвал за такие фокусы не жди.
— Что, махана не отпускала? — проницательно спросил Хвощ.
— Не отпускала, — нехотя признался я.
— Ха, дрожат над вами, — с ехидцей поддел он, выпячивая свою независимость.
Мать свою Хвощ потерял во время эвакуации. Теперь он жил с призревшей его бабкой, которой помогал по хозяйству, но стеснялся говорить о том. Спозаранку, я точно знал, он мыл полы, топил печку, варил бурду поросенку, зато потом целый день был сам себе голова.