Среди немногих слабостей, приобретенных Иваном Гавриловичем за последние годы, одна служила истинным утешением. Наперекор влиянию прежней супруги бывший механизатор широкого профиля очень зауважал гусятину. Ведь что такое гусь, в отличие от той же утки, как любит доказывать Иван Гаврилович. Птица чистая, непритязательная, ходит по обочинам, травку щиплет — сама прокорм найдет, сама и домой вернется тихо, благородно, не так, как эти крякуши, которые за квартал от усадьбы уже клювы разевают: спеши, хозяин, набивай их утробу… А кто понимает толк в гусятине, запеченной с зимней антоновкой в русской печи, — с тем разговор особый. Всем остальным Иван Гаврилович поясняет кратко:
— Я гуся ни на какую птицу не променяю.
В эту весну высидела гусыня тринадцать птенцов, из которых всего один оказался задохлик. Выпустил Иван Гаврилович выводок перед домом, полюбовался мельтешащими в траве желтыми шариками и отправился брить щетину двухдневной давности.
Волосы на округлом подбородке Ивана Гавриловича растут сивые, жесткие, а на голове светлые, нежные, как пушок, да и тех осталось — только уши прикрыть. Едва успел он критически оглядеть себя в зеркало, едва надув щеки, попробовал представить, как бы он выглядел без морщин — взметнулось у крыльца заполошное: «Га-га-га!»
Посунулся Иван Гаврилович к окну — и обомлел. Летит над колдобиной грач, а в лапах — желтый комочек. Выбежал на крыльцо, пересчитал гусят — так и есть, одиннадцать осталось. Ах, мать честная, что ж творится на белом свете! Вороны да коршуны — и те давно не разбойничали здесь, остерегаясь подлетать к самому дому. А тут — грач носатый…
Полдня ладил клетку Иван Гаврилович. Старый бредень, уловистую запретную снасть, не пожалел, располосовал, обтянул делью каркас, оставив свободным только низ. Установил клетку у палисада, где травка погуще, затолкал в неволю гусят и закручинился, наблюдая с крыльца, как, попискивая, толкутся, наскакивают в тесноте друг на друга его питомцы. Словно зверинец получился, не хватало только таблички: «Гусь домашний. Руками не трогать!» Рвались желтоклювые на свободу, совали головы в ячеи, того и гляди, задушатся. Хоть выпускай их снова на волю да сторожи, пока не подрастут.
Как всякий вдумчивый крестьянин, привык Иван Гаврилович отыскивать причины любой грянувшей в хозяйстве порухи, сколь бы случайной и незначительной ни показалась она на первый взгляд. Тем более — грабеж состоялся средь бела дня, и жаловаться было некому. «С чего бы вдруг грача на гусятину потянуло, если природой назначено ему питаться жучками-червячками? Испокон века в такую пору ходили грачи вразвалку за хлебопашцем, хватали червей из-под бороны да из-под плуга. Ему ли, бывшему трактористу, не помнить, как тучей, застя солнце, вились над пахотой грачиные стаи?.. Птенцы у грача только вывелись, желудки у них ненасытные. Вот и летел бы в поле, где ныне пашут и боронят под зябь. Так нет, тунеядец…»
Тут мысли Ивана Гавриловича сбоились и дали крутой зигзаг. Вспомнилось: и в самом деле, не видно стало грачей над пахотой. Вроде как нечего им там и клевать… «А откуда ж в поле быть червяку, когда всю землю химией нашпиговали, одной аммофоски возили-перевозили невесть сколько. Совхозные сады тоже опыляют — всем козявочкам карачун. Вот оно что… При таком раскладе не только гуся, скоро свинью потащит из холодильника пернатая братия — голод не тетка».
Раздумывая так, Иван Гаврилович припомнил, что и сам немало усердствовал, нафаршировывая землицу удобрениями где в меру, а где и без меры, смотря по обстоятельствам. Иной раз в спешке заботился, лишь бы груз поскорее в суглинок спихнуть да заровнять — земля все покроет. И сам гнал проценты для заработка, и другие подстегивали: «Давай, давай!» Однако про себя, торопливого да покладистого, отчего-то вспоминать не хотелось, а вот про это назойливое «Давай, давай!» думалось легче, не столько со злостью, сколько с горько-сладостной отрешенностью, будто сам он вовсе и не причастен был к тому действу. «До чего землю довели, хозяева задрипанные, это ж надо!..»
Правда, одна заноза все же протиснулась в это благостное осуждение чужой вины. Вспомнилась Подкова — дальний лужок, огибавший кочкастую болотину, — приют чирков да лягушек. В ненастье сенокосилки вязли на Подкове как мухи в меду. Зато с косой охаживать луговину было одно удовольствие. Из края в край буйствовало здесь душистое, гулкое от пчел разнотравье, то желтое и сиреневое от цветущих зверобоя и вероники, то фиолетовое с голубизной от плетей мышиного горошка и пестиков пажитника.