Выбрать главу

Видом своим Гита напоминала мертвеца. Впрочем, мертвец, если он восстал из гроба, переполнен мощной потусторонней жизнью, о которой живущим ничего не известно. Как свет луны: мертвенный, но яркий, он притягивает к себе и мысли, и взоры. В Гите же жизнь теплилась, а не переполняла ее, и похожа она была скорее не на мертвеца и даже не на привидение, а на серо-желтый потек на обоях.

Шествуя по коридору, она поочередно заглядывала в комнаты.

Здесь редко запирались: жизнь была открыта и общедоступна.

Ближе к кухне ютился бывший бездомный. В этот день его пришел навестить гость - сосед из соседнего аварийного дома.

-Курить есть, брат? - застенчиво интересовался гость, теснясь в дверях и ожидая особого приглашения.

-У меня только Б.Т., - обреченно отвечал хозяин. - Заходи, брат. Чем богаты, как говорится...

- Б.Т. - это биологический тупик?

-Бычки тротуарные. Прайсу нет даже на пачку "Ватры".

- Ах ты ж горе... Да и черт с ним. Доставай своё Б.Т.!

В другой комнате, даже сквозь плотный курительный туман, резко и тошнотворно пахло живописью: там обитал художник. На мольберте сохла картина: черный низ, белый верх, графика древесных ветвей, скинувших на зиму свой кудрявый убор. Багровый кружок солнца - единственное яркое цветовое пятно - врастал в одну из крыш, и по общей обреченности пейзажа сразу было понятно, что это, конечно, закат, а не восход. Сладко мурлыкал Боб Марли: Africa Unite. Cause we"re moving right out of Babylon... На коленях у художника сидела девушка Бетти, любительница обуви на платформе, модных клубов и амфетаминов. Накладные ресницы Бетти томно трепетали. Она была девушкой из параллельного космоса, но ей нравилось сюда приходить. Она приносила эклеры, вареный картофель, жареные куриные окорочка - так Гита некогда таскала все то же самое в дворницкую Гения. Но Бетти едва ли согласилась бы вселиться сюда насовсем. Хозяин комнаты и сидящая у него на коленях девушка только-только сделали по паре затяжек отличшейшей травы, и теперь пребывали в выжидательном молчании, прислушиваясь к внутренним изменениям. Заметив в приоткрытую дверь шествующую по коридору Гиту, Бетти шутливо протянула ей косяк, но Гита помотала головой. С травой она завязала: за грудиной болело так сильно, что стало почти невозможно вталкивать в легкие плотный колючий дым.

В следующей комнате жил адепт кетамина и пионер воздушных эмпиреев. Он жил, поклоняясь стеклянным баночкам, в которых были заперты его иллюзии и надежды. Холодную весну сменило холодное лето, а он не выходил на улицу. У него были удивительные глаза - бесцветные, космические, обращенные внутрь и способные созерцать воображаемый мир. Он продвигал в широкие массы - иногда бесплатно, иногда за деньги, в зависимости от настроения и обстоятельств - любые вещества, обладающие хотя бы минимальным наркотическим или галлюцинаторным эффектом. Однако с некоторых пор на него обрушилась большая и чистая любовь - большая, потому что вытягивала из него все деньги, силы и время, и чистая потому, что кетамин, как ни крути, был заводским очищенным препаратом - и он плотно закупорился в комнате, длинной и узкой, как школьный пенал, с непомерно - и неприятно - высоким потолком, всецело отдаваясь самому изысканному из всех наслаждений, которые, как он утверждал, можно изведать в мире потерь и неизбывной печали.

За третьей дверью обитал Борода - конфидент, задушевный приятель, а иногда и единственный кормилец Гиты. Борода увлекался собирательством антиквариата различной степени убитости, а также вещей более ординарных: их он именовал "винтаж" и уверял, что с годами стоимость его коллекция непременно возрастет. Объезжая города и городки, поселки и местечки, жизнь их он познавал, так сказать, с изнанки. Его интересовала старина, но не обычный ракурс этой старины с точки зрения исторических зданий или музеев, а барахолки, толкучки, блошиные рынки, комиссионки, лавки старьевщиков и букинистов. Это был сугубо земной, практический интерес. Расправив богатырские плечи и перекрестившись на какой-нибудь покосившийся крест, Борода взваливал за спину огромный - непомерно огромный - в половину его роста - станковый рюкзак, полный иногда привлекательного и действительно стоящего, а иной раз - прелого и заскорузлого, словно не один год пролежавшего где-нибудь на чердаке, в чулане или под крыльцом сгнившей хибары (чаще всего так оно и было) - барахла, составлявшего главное наполнение и единственный смысл его земной жизни, и покидал впустивший его в свое сердце городок, унося с собой его самые ценные и сокровенные сокровища. Какое-то время добыча перекантовывалась в комнате - комната Бороды была чуть больше остальных и даже имела небольшой эркер и высокий фикус в кадке на подоконнике - далее же вновь отправлялось путешествовать по замороченному, полному нешуточных страстей миру антикваров, коллекционеров, держателей больших и малых собраний, лавок, комиссионок и т.д., проходя через некоторое количество заинтересованных рук, пока не оседало в чьих-нибудь заключительных руках, в каком-нибудь в углу Москвы, Питера, а в некоторых случаях - и Варшавы, и Праги, и даже Берлина.

Обычно, в том случае, если Борода был дома, Гита проникала в его комнату, забиралась с ногами в кресло, курила безвкусную, обдиравшую горло "Приму", жаловалась на здоровье, а потом вместе с ним перебирала коллекционные сокровища - уж в чем-чем, а в вещах она знала толк, чувствуя их сердцем. Подробно и подолгу обсуждали свежие приобретения, затем добыча сортировалась, очищалась от мусора, плесени, грязи и пыли, раскладывалась по вместилищам - после чего пили чай из высоких и узких чашек, в просторечии именуемых "бокалами", или что-нибудь покрепче, чтобы согреться и оттаять душой.

-Жизнь, она, понимаешь, штука такая, - рассуждал хозяин, шумно прихлебывая из бокала. - Штука по-своему полосатая. Вот только черные полосы - они как есть черные, а белые - не совсем белые, а какие-то, как бы это сказать, сероватые: замусоленные будто бы.

-Так может, тебе лучше переехать? - спрашивала Гита. - Уехать вообще отсюда. К черту, подальше. Туда, где белый цвет - радикально белый. А черные полосы хоть немного поуже.

-Уехать можно, - с готовностью кивал Борода, придирчиво изучая поверхность какой-нибудь старинной полочки, висевшей некогда, быть может, во дворце самой Екатерины Великой (маловероятно, но почему бы и нет? Уж в Петербурге-то Достоевского эта полочка точно как следует повисела!). - Уехать можно, конечно. Вот только зачем? Тут я как крыса в родном подземелье: пригрелся за столько лет. У меня ходы, коммуникации. Тут нора, там кормушка. Если уж ехать - то это, скорее, твой расклад, молодежный. А я все: не впишусь. Столько уйдет сил на привыкание, что больше ни на что не останется.

-Тебе вроде бы и здесь неплохо, - печально говорила Гита.

-Неплохо, - раздумчиво отвечал Борода, поглаживая свою кучерявую окладистую бороду, которая сама по себе свидетельствовала о том, что - да, хозяину очень и очень не плохо. - Чего плохого-то? Все вроде бы исправно.

Он еще что-то увесисто бормотал, любовно ощупывая пухлыми барскими пальцами полочку или крынку или потемневшую от времени икону в старинном киоте, или подвешивал за цепочку ржавое кадило, поворачивая его то так, то этак (то на свет, то против света) и в конце концов ласково, но настойчиво выпроваживал Гиту вон.

-Ты, сестра, пока иди к себе. А то мне тут еще канифолить. Пахнет, понимаешь. С твоим-то кашлем.

Работал Борода усердно, но медленно, словно ему приходилось преодолевать инерцию самого времени, состарившего предмет его главной и единственной страсти. Гита все понимала и, жалкая и покорная, плелась восвояси, чтобы через некоторое время вернуться в эту светлую и относительно теплую, хотя до крайней степени забардаченную коллекционным скарбом цитадель. Потому что это было единственное место в доме, где она, продрогшая до костей, вымороженная до костного мозга, могла хоть как-то согреться.

Но сегодня она не зашла и к Бороде. Она шла дальше и дальше по закопченному, ободранному коридору, пока не добралась до их с Гением комнаты - крошечной узкой коробки, где Гитиных вещей почти не было, потому что все было занято Гением, который за четыре месяца тягостной совместной жизни так и не взялся за создание чего-либо гениального, обвиняя в затянувшемся творческом кризисе Гиту.