Я скатился с него.
– Люк, ты?…
Он выгнулся, переворачиваясь на бок, язык вывалился у него изо рта, по щекам бежали слезы, сама голова дергалась вверх-вниз от усилий вытолкать из дыхательного горла кашицу сладостей. Кровь отлила у него от лица.
– Люк, скажи же что-нибудь…
Теперь я понял, что положение серьезное, но что дальше делать, не знал. У меня в голове роились разные картинки, калейдоскоп обрывочных сведений из английских телепрограмм начала восьмидесятых (забытый телевизор еще бормотал, не замечая разворачивавшейся перед ним на полу реальной драмы).
Поэтому я сделал, как показывали по телевизору. Я перевернул Люка на живот, завел под него руки, чтобы сцепить их под грудью, и сжал изо всех сил, какие у меня только были. Он заизвивался, безвольно дергая конечностями. Раз. Другой. Еще. А потом с огромным лающим кашлем у него изо рта вылетел слипшийся шар расплавившегося шоколада, разломившихся сотов и несколько целых драже – и убийственно глухо шлепнулся на ковер. Люк сделал глубокий, усталый вздох и, хрипя, упал на пол.
Я принес ему воды. Я расстегнул на нем одежду и, увидев, что он все еще не в себе, помог ему подняться наверх, раздел и уложил в постель. Спустившись, я отчистил ковер и спрятал улики (те самые фантики от конфет) в мусорном контейнере за домом, а затем вернул «Леди Щедрость» на каминную полку. Время от времени я заглядывал к Люку, но он вскоре заснул, и когда вернулись родители, это было уже ближе к вечеру, сказал им, что братик вдруг заболел. С этого момента мать все взяла в свои руки, забегала вверх-вниз по лестнице, измеряла температуру, носила попить, а я эти часы пролежал, свернувшись, в уголке дивана, вперившись в телевизор, и ждал криков сверху, которые сказали бы мне, что началось, но их так и не последовало. Позже вечером, когда мама снова поднялась наверх, отец заглянул в «Леди Щедрость». Увидев, что сундучок разграбили, он призвал меня к ответу, а я быстро сознался в мелком преступлении, благодарный за возможность хоть в чем-то сознаться. Отец мягко кивнул и сказал: «Лучше оставить для особых случаев», и никогда больше не упоминал о произошедшем.
Люк тоже ни словом не обмолвился о том, что случилось в тот день. Я был благодарен ему за молчание, и в том вся соль. В то мгновение, когда я скатился с него, притянул его к себе и вытолкнул душивший его ком сладостей, мы, наверное, кое-что поняли друг про друга: кроме нас, у нас никого нет. С тех пор я не раз получал нагоняй за его выходки и всегда приглядывал за ним в школе. Вот почему именно этот проступок не нуждался в извинениях. Пусть безмолвно, но прощение было испрошено, и Люк это знал. В следующее воскресенье и после, когда «Леди Щедрость» спускали с каминной полки, я отказывался от права старшего и пропускал Люка вперед. Я не стал бы его винить, если после пережитого в тот день он вообще отшатнулся бы от содержимого сундучка, но девятилетний мальчик остается девятилетним мальчиком, а шоколад – шоколадом.
«Леди Щедрость» приобрела еще один слой смысла. Во всех семьях есть глупые тайны, хранящиеся в секрете как раз потому, что они так глупы, и ритуалы с «Леди Щедрость» были одной из наших. Мы были Бассетами, и мы ели шоколад, потому что папа был швейцарцем. И шоколад держал и в сундучке, который смастерили из обшивки корабля, принадлежавшего одному из предков мамы. И шоколад в том сундучке почти помог мне убить брата, но в конечном итоге нас сблизил. Устроив у себя в письменном столе Ящик Порока, я старался одновременно удовлетворить мой аппетит и воссоздать фрагмент моего детства. Это была моя дань «Леди Щедрость». После смерти папы сундучок месяцами стоял нетронутый, словно поднять крышку и съесть из него что-нибудь было бы предательством, попыткой забыть, что его больше нет, но однажды весенним утром мама в приступе тихой ярости стащила его с каминной полки и вытряхнула плесневеющие сладости в мусорное ведро, вырвала бумагу, которая рассыпалась дождем поблекших клочков того давнего Рождества. Она стала складывать туда открытки и письма от друзей и родных и со временем, когда мы зажили своей жизнью, – от нас с Люком. Я черпал бесконечное утешение в том, что ему все еще находилось место в истории моей семьи.
Уверен, я и сейчас испытывал бы к сундучку те же чувства, если бы не папка, которую, пока я прохлаждался в «Пике Маттерхорн», положила на письменный стол в моем чудесном угловом офисе Дженни, папка, в которой рассказывалась совсем другая история «Леди Щедрость». История о том, какую роль сыграл корабль в кровавой резне и гибели двухсот шестидесяти пяти мужчин, женщин и детей.