Макс Олсон благоговейно смотрел на фотографию, будто прогрузившись в воспоминания. Затянувшись, он выпустил дым, который закачался в лучах света от софитов.
– Варшава, – торжественно сказал он. – Декабрь тысяча девятьсот семидесятого. – На меня он не посмотрел, а только махнул сигаретой на фотографию. – Узнаете его?
Я сказал: мне очень жаль, но нет.
Он рассмеялся.
– Не нужно передо мной извиняться, молодой человек. За это не нужно. Это Вилли Брандт…[23] – Первую букву имени он произнес жестко на немецкий лад.
– Канцлер Западной Германии?
– Молодец. Канцлер Западной Германии. Величайший канцлер послевоенной Германии, хотя кое-кто, возможно, со мной не согласится. Знаете, где это снято?
– Ну, вы же сказали – в Варшаве…
– Он стоит у памятника полумиллиону евреев из варшавского гетто, которых убили нацисты.
– И он… – я помешкал, боясь не выдержать испытания, – …извиняется?
– Плодотворная для Западной Германии инициатива, – одобрительно ответил Макс и, устало качнув головой, добавил: – Господи, как же в тот день было холодно.
– Вы там были?
– О, разумеется. Я стою за толстым армейцем в форменной фуражке. Видите его? Ну, я сразу справа и чуть позади…
– Извините. Я не совсем…
– Я там был, вот и все. А после Вилли мне сказал… Подошел ко мне, хлопнул по плечу и сказал: «Макс, может, мне следует подыскать себе подштанники потеплее…»
– Вы знали Вилли Брандта?
– В шестидесятых-семидесятых я одно время был прикомандирован к нашему посольству в Бонне.
Сказано было так, будто это само собой разумелось. Он снова замолчал и глубоко затянулся сигаретой.
– Вот он наш человек, Марк. Образец для подражания команде Покаянного Подхода. С тех пор подобных выступлений не бывало.
– А Клинтон в Кигали в девяносто восьмом?
Обернувшись, он наградил меня насмешливой отеческой улыбкой.
– Кое-что ты почитал.
Кое-что, согласился я. Мой офис подготовил несколько брифинговых документов, и я постарался пролистать как можно больше. В одном говорилось про поездку Клинтона, когда он еще был президентом, в Руанду, чтобы извиниться за невмешательство мировой общественности в руандский геноцид.
Макс раздраженно потянул носом воздух.
– Хочешь расскажу тебе кое-что про Клинтона в Кигали, Марк? Хочешь? – Ответа он не ждал, но я все равно кивнул. – Тебе известно, что он пробыл там только два часа? – Я снова кивнул. – И что он не уезжал с летного поля?
– У службы безопасности возникли определенные опасения, и…
– Даже турбины президентского самолета не выключили, – сказал он, тщательно выговаривая каждый слог, чтобы до меня дошло. – Все это время мальчик Билли стоял на взлетной полосе, выворачивал душу наизнанку и говорил умные слова про миллион погибших, которых там не было, чтобы его услышать, а были там только четыре «роллс-ройса» с работающими моторами, готовые стартовать в любую минуту. – Он в последний раз затянулся, бросил сигарету и раздавил ее носком ботинка. – Если приехал на легковушке извиниться перед соседом, заглушить мотор – это всего лишь вежливость. Хотя бы на минуту. Тебе не кажется?
Я снова умудренно кивнул.
– Нет, Марк. – Он указал на коленопреклоненного канцлера. – Вот на кого тебе надо равняться. – Сделав несколько шагов ко мне, он положил мне руку на плечо, и мы вместе стали смотреть в колоссальное лицо. – Я просто хотел, чтобы Вилли Брандт и его наследник немного побыли вместе.
Завтра, сказал он, будет сущий цирк. А пока только я и он. Поэтому мы постояли молча и, задрав головы, глядели на театральный задник, а я тем временем старался думать торжественные мысли про Льюиса Джеффриса и рабство и спросил себя, не следует ли мне извиниться коленопреклоненным, как Вилли Брандт, но отказался от этой мысли. Преклонить колени – это одно. Преклонить колени и при этом говорить – совсем другое.