Выбрать главу

Старшой торжественно шествует с начальником пристани снимать с работы и другие работающие артели, а мы идем к пакгаузу и устраиваемся на теневой стороне.

Ребята дымят цигарками, с тоской смотря на переселенцев.

— Откеда едет народ? — Киселеву не сидится спокойно, — Можа, землячки мои?

— А вот сейчас мы и узнаем, — охотно откликается Чепурной. — Откуда, станичники? — надрывно кричит он.

— Костромские мы!..

— Из-под Рязани!..

— Нижегородские! — раздается со всех сторон, и что-то наподобие улыбки появляется на лицах людей.

Охранник, стоящий между нами и переселенцами, оборачивается и показывает нам кулак. Но незлобиво, правда.

Старичок с козлиной бородкой отваживается и заходит справа от часового, просит:

— Нет ли, братцы, у кого покурить?

— Нет ли спичек? — спрашивает худой и длинный, как жердь, мужик. Этот заходит слева, но не переходя какую-то невидимую для нас черту.

— Нет ли соли? — просит тетка в цветастом сарафане, налетая своей мощной грудью на охранника. Тот отходит в сторону и больше не оборачивается. Но и тетка, при всей своей храбрости, не смеет перейти черту.

Все лезут по карманам. Бросают переселенцам кто что может. Особенно старается Глухонемой старик. Он бросает кисет с махоркой. Два куска сахара. Спички. Пузыречек, в котором хранит соль. И все шарит, шарит по карманам, но ничего больше найти не может.

Откуда у него такая сообразительность — не понять! Ведь как будто бы ни-че-го не слышит! А может, немного все-таки слышит?..

— Спасибо, добрые люди, спасибо! — раскланивается в пояс старичок с козлиной бородкой; истово крестясь и приседая, он подбирает брошенное добро.

Киселев бросает начатую и запасную пачку махорки. Потом — две воблы и луковицу, припасенные на обед.

Крестятся и худой, как жердь, мужик, и баба в цветастом сарафане. Подходят, крестятся и другие.

Несколько поодаль от них стоит мужик с большим красным, точно выкрашенным носом. Красноносый одет в добротный коричневый костюм, в новые сапожки. На груди виднеется цепочка от часов.

Киселев достает еще кусок хлеба, но хлеб бросить не смеет. Встает, бесстрашно передает хлеб у самого носа охранника из рук в руки откуда-то подбежавшей девочке лет шести-восьми — босая, в рваном платьице, вся в каких-то болячках. Если б кому-нибудь из переселенцев нужна была его рубаха, он не задумываясь снял бы ее с себя. Но рубаха в такой зной никому не нужна.

С поникшей головой Киселев возвращается и тихо садится к стене. Впервые я вижу его лицо не багрово-красным, а побледневшим. Не скажешь ему сейчас: «С легким паром!»

Угрюмый старик, по примеру Киселева, достает из кармана пиджака большой кусок хлеба, идет и почему-то протягивает его не кому-нибудь, а Красноносому. Но тот не берет хлеба, качает головой. Тогда Угрюмый старик насильно сует хлеб ему в руки.

— Благодетели, мать вашу! — громко ругается Красноносый и ударом ноги отшвыривает хлеб далеко от себя.

Тут мы все ахаем! Оказывается, и такие субчики бывают среди переселенцев. Этот, видно, не нуждается, кулачок, как и некоторые другие, стоящие в отдалении. Смотрят — ухмыляются…

Девочка в болячках бежит, хватает хлеб и скрывается в толпе.

Красноносый уходит, но подходят все новые просители.

Протягивают переселенцам что находят в карманах — Шарков, Романтик и даже Агапов. Один только Чепурной сидит, точно сыч, сжав губы и спрятав свои глаза-молнии за низко свисающими бровями. Он ни на что не реагирует.

«Странный человек. — думаю я. — Мог бы ведь тоже что-нибудь дать».

Я достаю всю мелочь из кармана, завертываю в бумагу и бросаю к ногам крестьян. Потом, по примеру Киселева, встаю и передаю подошедшей старухе два зачерствевших пирожка с рисом, оставшихся после завтрака.

Старуха вдруг хватает мою руку и начинает ее целовать.

Я вздрагиваю от стыда. Пытаюсь вырвать руку. Но она держит ее, точно клещами, и все целует, целует.

— Спасибо, сыночек, спасибо, — шепчет старуха и плачет.

И тут — брызжут слезы у меня из глаз!

— Отпусти, бабушка, руку! Отпусти! — кричу я в слезах и, вырвавшись, убегаю в пакгауз…

За мною вскоре приходят Киселев и Шарков.

— Тоже мне, докер! — говорит Киселев, привалившись к стене.

Шарков вздыхает:

— Да, ребятка, дела какие.

— Экий ты жалостливый! — говорит Киселев, а у самого голос дрожит, вот-вот сорвется на слезы.

Но не срывается. Успокаиваюсь и я. Шарков все тянет:

— Да, ребятка, дела какие.

Выходим из пакгауза. Вокруг все сидят опустив голову. Сажусь и я на свой палан между Романтиком и Чепурным.