Выбрать главу

— Хорошо, Хубмейер, — сказал Дейчлин, — все, что ты говоришь, правильно, и я признаю, что твоя критика ближе подвела нас к сути проблемы. Я спорил с Маттеусом Арцтом, потому что мне претит господство принципа полезности в экономическом пространстве, — но я вполне с ним согласен, что теономная концепция как таковая, то есть религиозное начало вообще, заключает в себе нечто формалистическое, беспредметное и нуждается в эмпирически-земном наполнении, в доказательстве его практической применимости, равнозначной богопослушности. Арцт избрал для этого социализм, а Карл Тойтлебен — народность. Это те две концепции, между которыми нам приходится выбирать. С тех пор как ни один чудак не клюет на либеральную фразу, избытка идеологий не существует. Социальное или национальное — других возможностей религиозного послушания и претворения в жизнь религиозных идеалов не имеется. Беда в том, что и та и другая концепция чревата опасностями, и очень серьезными. Об известной, столь часто встречающейся номиналистской бессодержательности пресловутой идеи народности, не затрагивающей субстанции личности, очень хорошо говорил Хубмейер, к этому, для обобщения, надо было бы только прибавить, что мы отнюдь не солидаризуемся с объективным, пусть повышающим интенсивность жизни, коль скоро таковое не имеет значения для становления личности и наблюдается лишь при особо торжественных обстоятельствах, к которым я готов причислить даже фанатическое самозаклание. Ведь истинная жертвенность предполагает наличие двух качественно отличных ценностей, а именно: дела, ради которого приносится жертва, и самой жертвы… Но бывали случаи, когда субстанция личности была насквозь пропитана немецким началом и вместе с тем объективно, хотя и непроизвольно, преисполнена жертвенности, тогда как исповедание народного единения не только отсутствовало, но даже энергично отрицалось, так что трагичность самозаклания как раз и состояла в противоречии между сутью бытия и сутью исповедуемой веры… Но хватит на сегодня разговоров о национальной идее. Что касается социальной, то в ней имеется другая закавыка: ведь если даже в экономическом пространстве все будет наилучшим образом отрегулировано — вопрос о смысле бытия и достойном образе жизни все равно останется открытым. Допустим, что на земле в один прекрасный день установится единое централизованное управление экономикой, полная победа коллективизма будет достигнута, — что ж, тем самым упразднится относительная непрочность человеческого существования, неизбежная при капиталистической системе с ее социальными катастрофами, иными словами: исчезнет последнее воспоминание о бренности человеческой жизни, а вместе с тем и вся духовная проблематика. Спрашивается, для чего же тогда жить?

— Что ж, ты хочешь сохранить капиталистическую систему, дабы поддержать в нас ощущение бренности человеческой жизни?

— Нет, милый Арцт, этого я не хочу, — досадливо отвечал Дейчлин. — Позволь тебе напомнить о трагических антиномиях, которыми полна наша жизнь.

— О них напоминать не приходится, — вздохнул Дунгерсгейм. — Они сами о себе напоминают, и религиозный человек поневоле задается вопросом: правда ли мир — творение всеблагого Бога, и только ли Бога, или же — результат его сотрудничества, не хочу говорить, с кем?

— Хотел бы я знать, — проговорил фон Тойтлебен, — что молодежь других народов тоже лежит вот так на соломе и терзается с проблемами и антиномиями…

— Вряд ли, — с пренебрежением отозвался Дейчлин. — У них в духовном смысле все обстоит куда проще и легче.

— За исключением русской революционной молодежи, — вставил Арцт. — У этих, насколько мне известно, идут беспрерывные споры, полные напряженнейшей диалектики.

— Русские, — сентенциозно заключил Дейчлин, — обладают глубиной, но не формой. Западная молодежь — формой, но не глубиной. То и другое есть только у нас, немцев.

— Ну, это уже чистейший национализм! — засмеялся Хубмейер.

— Нет, лишь преданность идее, — отвечал Дейчлин. — Я говорю здесь только о желаемом. Задача, которую мы взяли на себя, беспримерная и отнюдь не совпадает с тем, в какой мере мы ее выполняем. Сущее и должное разделены у нас большей пропастью, чем у других народов, именно потому, что так велико должное.