Выбрать главу

Какие весёлые и волнующие вечера выдавались в этом зале с Никой и глубокими амбразурами окон, когда он на старом пианино играл нам, то есть мне, Шильдкнапу и, кажется, Руди Швердтфегеру, который тоже не преминул явиться разок-другой, свеженаписанные куски из своих удивительных партитур, где наиболее сильное гармонически и наиболее запутанное ритмически было отдано самой простой материи и, наоборот, наиболее изысканное содержание передано музыкой, близкой по стилю детской игре на дудочке. Встреча королевы с нынешним святым отцом, которого она когда-то родила от брата и обнимала как жена, вызвала у нас слёзы. Мы плакали равно от смеха и от невообразимой растроганности; и Швердтфегер, дав волю своей доверчивости в такую минуту, обнял Адриана и со словами: «Это вышло у тебя великолепно!» — прижал его голову к своей. Я видел, как неодобрительно искривился и без того уже искажённый горькой улыбкой рот Рюдигера, да и сам я непроизвольно пробормотал: «Хватит!» — и протянул руку, словно хотел одёрнуть бесцеремонного юнца.

Тому было, наверно, не так-то легко следить за беседой, происходившей в игуменском покое после этого домашнего концерта. Мы говорили о соединении изощрённого и народного, о ликвидации пропасти между мастерством и доходчивостью, между высоким и низким, в известном смысле осуществлённых литературным и музыкальным романтизмом, после которого, однако, глубокий разрыв и разобщённость между добротным и лёгким, достойным и занимательным, передовым и ходовым снова стали уделом искусства. Разве можно было назвать сентиментальностью всё более сознательную потребность музыки — а музыка отвечала за всё — выйти из своего респектабельного уединения, найти себе общество, не став пошлой, и говорить языком, который понимали бы и непосвящённые, как понимали они «Волчье ущелье», «Брачный венец»{7}, Вагнера? Во всяком случае, средством достижения этой цели была не сентиментальность, а уж скорее ирония, насмешка, освежающая атмосферу, ополчающаяся на романтизм, на пафос и пророческую выспренность, на меломанию и литературщину, выступающая в одном лагере с объективным и элементарным, иными словами, с новым открытием самой музыки как организации времени. Каверзнейшее начинание! Ибо ничего не стоит сбиться на ложную примитивность, то есть снова на романтизм. Оставаться на вершинах духа; сообщить естественность изысканнейшим достижениям европейской музыкальной культуры, так чтобы каждый ощутил их новизну, утвердить над ними свою власть, непринуждённо пользуясь ими как строительным материалом и заставляя слушателя почувствовать традицию, но традицию, преобразованную в противоположность эпигонства; сделать так, чтобы техника, при всей её изощрённости, ничуть не бросалась в глаза, скрыть все ухищрения контрапункта и инструментовки, придав им простоту, ничего общего не имеющую с примитивностью, некую пронизанную тонкой интеллектуальностью безыскусность, — такова, по-видимому, задача, таково желание искусства.

Говорил преимущественно Адриан, мы только изредка вторили ему. Возбуждённый предшествовавшей демонстрацией своей работы, он говорил с румянцем на щеках и блеском в глазах, слегка лихорадочно, впрочем, не плавно и быстро, а скорее отрывисто, но с такой страстью, что, пожалуй, я никогда — ни в общении со мною, ни в присутствии Рюдигера — не видел его столь бурно красноречивым. Шильдкнап заявил о своём неверии в деромантизацию музыки. По его мнению, музыка слишком глубоко и насущно связана с романтизмом, чтобы отречься от него без тяжёлого естественного урона для себя. На это Адриан отвечал: