— Правильно, молодой человек, — окончательно раздражал Костю своим удивительным спокойствием Соколов.
— Все зависит от нашей собственной гибкости, — доказывал Костя, — от простого умения учитывать требования данной минуты. А вы живете застывшими формулами: «Здесь, мол, уж ничего не поделаешь, здесь приходится мириться…»
Трофимов поддерживал Костю, но делал это как-то вяло, без обычной энергии и уверенности. Костя сердился. Его возмущала подавленность товарища.
— Что с тобой, Николай, делается? — резко спрашивал он.
Трофимов вынимал из кармана атлас СССР, перелистывал страницы, открывал одну за другой карты областей и отмечал карандашом положение на фронтах.
— Видишь?
— Нет, уж лучше пойдем послушаем сводку.
Сергеев вместе с Трофимовым пошел в землянку командира санбата. В темноте они ощупью пробирались вдоль низеньких строений, палаток, блиндажей. В крохотном помещении было светло. Командир средних лет, полный человек, с лицом круглым и гладким, как у добродушного толстого повара, встретил их радушно.
— Пожалуйста, пожалуйста, товарищи хирурги, — гостеприимно приглашал он. — Знаю, зачем пришли. Ну и прекрасно. Я и сам собирался сейчас слушать Москву, да что-то не получается. Какие-то станции мешают…
— Мешают? — взволновался Костя. — Разрешите мне… Я попытаюсь…
— Пожалуйста.
Костя включил приемник, повертел рукоятки, и сейчас же из круглого окошечка вырвалась струя знакомых звуков.
— Четвертая Чайковского!.. — радостно вспыхнул Костя, узнав ее с первого же такта. — Слышишь? — обернулся он к Трофимову. — Слышишь, чертова клизма?
— Слышу.
— Жива Москва!.. Жива!.. И будет жить!.. Понял? Будет жить вечно!
Он схватил Трофимова, поцеловал, закружил, потом усадил на скамью против приемника и наставительно сказал:
— Сиди тихо, слушай. — Он сел рядом, застегнув шинель.
И не только любимая с детства мелодия: «Во поле березонька стояла», не только прекрасное оркестровое обрамление этой песни, но и самый голос диктора, какие-то звуки сдержанного не то шепота, не то дыхания, — все было истинной отрадой, будто в минуту мучительной жажды он выпил стакан ключевой воды.
— Говорит Москва! Говорит Москва!
Сочный голос диктора звучал уверенно, был близок, как голос брата, друга, и слушать его было сладостно до боли в сердце.
В обзоре передавалось то, что в последние дни уже сообщалось в газетах, — что немцы от Москвы отброшены, что освобождены Клин, Калинин, Серпухов, Можайск, что немецкие войска под ударами Красной Армии отступают на запад и оставляют город за городом. Корреспонденты передавали, что в ряде мест отступление носит характер панического бегства и напоминает картины отхода Наполеона в 1812 году. Рваные, грязные толпы голодных, замерзающих бродяг, закутанных в платки и тряпки, брошенные орудия, груды ржавеющих винтовок на дорогах и тысячи окоченевших, засыпанных снегом мертвецов.
— Что?!. — восклицал Костя. — Слышал?!. Это начало их конца, это начало их гибели! Иначе быть не могло! Давно ли они пришли к нам спесивые, надменные, а сейчас, смотрите, — они бегут из-под Москвы, как ошпаренные собаки!..
Внезапно затрещал зуммер телефонного аппарата.
— Командир санбата слушает, — привычно сказал в трубку командир. Лицо его выразило сначала готовность, потом удивление. — Кто прибыл?..
Главный хирург фронта? Иду, иду, товарищ дежурный, — сказал командир санбата и почти бросил трубку.
Неожиданно быстро для своей комплекции он начал приводить себя в порядок: схватил шинель, надел, путаясь в рукавах, потом начал затягивать на толстом животе пояс с револьвером и одновременно, немного задыхаясь, прерывисто бросал:
— Прибыл главный хирург фронта… Дивврач… Профессор Беляев… Сообщите сейчас же Соколову… и всем.
Он направился к выходу, но в это время дверь отворилась и в помещение вошел седой плотный военный в сопровождении двух военных врачей. Он сразу заметил Костю.
Командир молодцевато подтянулся и, держа руку под козырек, отрапортовал о состоянии санбата.
— Спасибо, — ответил дивврач, — делами займемся завтра, а сейчас разрешите поздороваться с сыном. — Он протянул обе руки. — Здравствуй, Костик.
То, что Никита Петрович посмотрел на него нежными глазами Лены, и то, что он назвал его сыном и так ласково протянул обе руки, и то, что он впервые сказал ему «ты», — наполнило Костю давно не испытанным теплом. Он бросился к Никите Петровичу, обнял, расцеловался с ним. Потом, откинув голову и снова увидев родные глаза, еще раз поцеловал старика.