Валерьянка все-таки подействовала. Я кое-как привела себя в порядок, заставила заняться делом — осматривала больных, выслушивала, выстукивала, давала назначения. Не знак? уж, как это у меня получалось, потому что думала я только об Иване Аристарховиче.. Ведь не могли же его взять только за то, что он отказался работать в этом их бургомистрате? Так почему же? Не коммунист, не военный, коренной русак, никакой общественной деятельностью никогда не занимался. Так что же? В остарбайтер он не годится — ему за шестьдесят. Да тех они просто хватают
на улицах. Взят как заложник? Если так, могут схватить и меня.
И тут разом вспомнился и «бефель», и то, как я его нарушала и нарушаю, и этот пенснешник на дамских каблуках, его крысиные глаза за круглыми толстыми стеклами. Вдруг показалось, что петля уже сжимает мне шею, и я рывком расстегнула ворот кофточки... Потом мне стало стыдно — нельзя же быть такой трусливой. Опять заставила себя заниматься делами, и опять Наседкин не шел из головы. А может быть, его взяли в связи со вчерашними взрывами в офицерском клубе? Ну да, ну да. Они, наверное, сейчас в панике, ну и схватили первого попавшегося. Если так, легко доказать, что он не мог иметь к этому никакого отношения. Они с женой были у нас на елке. Все мы можем это подтвердить. Весь день я избегала подходить к Сухохлебову. Он сегодня какой-то мрачный, отчужденный. Но с этой мыслью я, конечно, побежала к нему и все ему изложила. Он только усмехнулся:
— Подтвердить! Кто будет спрашивать наши подтверждения? Разве в таких случаях их интересует истина?.. Будем надеяться, что хоть госпиталя это не коснется.
Больше он ничего не сказал. Но лицо у него было очень тревожное. Заснуть я не могла. Снова пришлось принимать двойную дозу снотворного. Каюсь, Семен,— слишком часто я прибегаю к наркотикам. Но что поделаешь: такова жизнь. Кто это сказал? А? Кто выдумал это оправдание любого малодушия?
2
Утром, проснувшись, взвесив все на свежую голову, решила — пойду в комендатуру. Добьюсь приема у коменданта. Попробую его убедить. Он нацист, но что-то человеческое в нем осталось же. У меня крепкий довод: сами же они называют меня шпитальлейтерин, черт возьми. Стало быть, все-таки признают. А одна разве я справлюсь? Не может госпиталь остаться без врача.
Видел бы ты, Семен, как наши переполошились!
— Да бог с вами, Вера Николаевна, как же это по своей воле лезть в печь огненную! — всплеснула ручками тетя Феня.
— Бесполезно это, — хмуровато произнесла Мария Григорьевна. — Ему не поможешь, а вы сами в очередь на арест встанете. И на наш след их наведете. Нельзя вам ходить.
Должно быть, она успела сообщить об этом Сухохлебову. Он поднялся и сам приковылял ко мне в «зашкафник».
— Осмотрите меня, пожалуйста, что-то очень болит спина.
Но спину смотреть не дал.
— Вам не следует этого делать, доктор Вера. Слышите! — сказал он строго.
Но я не Мудрик и не Антонина. Меня не убедишь этими командирскими интонациями. Ведь дело идет о судьбе, может быть о жизни человека. Отличного человека.
— Нет, я так решила. Я пойду. Это мой нравственный долг. Моя обязанность.
— Обязанность? Ваша обязанность — быть здесь... Оттуда вы сейчас можете не вернуться.
Чудак! Неужели он думает, что мне самой это не приходило в голову? Но ведь, если им понадобится увеличить число заложников, они великолепно приедут за мной и сюда. Нет, я пойду.
— Нелепость. Это не поможет Ивану Аристарховичу. — Широко поставленные глаза Сухохлебова пристально смотрели в упор из темных впадин. Будто гипнотизировали.— Подумайте, госпиталь может остаться без начальника. Восемьдесят больных без врача.
Почему так тревожно смотрят эти глаза? Мне кажется, в них не только беспокойство, но и ласка. Как-то потеплело на душе. Но почему-то, вопреки его настоянию и доводам, я начала верить, что затея не так плоха. Мой поход может иметь успех.
— Он пришел к нам в такую минуту, мы не можем его бросить.
— А дети?.. У вас двое детей.
— Да не мучьте меня, Василий Харитонович! — кричу я.— Неужели вы не понимаете: я иначе не могу...
— Вы Дон-Кихот в юбке,— произносит он и устало говорит: — Ну, посоветуйтесь по крайней мере с этой вашей... Анной Карениной, что ли... Она их лучше знает.
Тетя Феня, это наше Совинформбюро, уже раззвонила о моем намерении по палатам. Раненые ничего мне не говорят, но смотрят на меня как на сумасшедшую. И ребята уже знают. Домка, наблюдая, как я одеваюсь, смотрит даже с иронией. Сталька, наоборот, напутствует:
— Ма, ты им приложи горчичник, чтобы помнили...— И вдруг изрекает: — А тебе идет эта косынка. Надень ее обязательно.— И в этих словах я отчетливо слышу интонации Ланской. Вот уж кто у нас оправдывает пословицу «с кем поведешься, от того и наберешься», так это наша дочка.
Милая ты моя лисичка! Ты больше, чем все, должно быть, понимаешь, что мамка-то твоя действительно может не вернуться, и стараешься ее вооружить единственным оружием, которое может быть ей полезным. Я говорю ребятам как можно спокойнее, стараясь не отрывать взгляда от своего отражения в темном стекле шкафа:
— Домик, вы бы навестили деда... Давно ведь его не видели, а? Сходите к нему сегодня.
Ланская, к моему удивлению, реагирует на мое намерение примерно так же, как Сталька.
— Это страшная машина. Огромная, могучая, но мертвая машина, и все они в ней маленькие колесики, вращающие друг друга. Вряд ли вам удастся затормозить хоть одно из этих колесиков. Но сходите, чем черт не шутит. Кто-то, кажется Виргилий, сказал: «Женщина сильнее закона». — Ланская критически оглядывает меня. — Сядьте. В такую вылазку женщине надо идти во всеоружии.— Она одергивает на мне косынку, достает из сумки помаду, подкрашивает губы.— Глаза трогать не надо, они у вас и так — дай бог.— И вдруг напевает: — «Тореадор, смелее в бой...»
Хмурый день. Ветер порывистый, противный. Он несет по земле сухую снежную крупу, рвет края косынки, колет лицо острыми снежинками. В этой серой шевелящейся мгле израненный город особенно жалок и страшен в своей, увечной наготе. Даже тропки на тротуарах замело, да и через проезжую часть уже перекинулись кое-где сугробы. Быстрая ходьба разогревает. Я начинаю глубже вдыхать холодный воздух, и сквозь шелест снега до меня начинает доноситься не только ленивое, редкое, буханье артиллерии, но — или это только так кажется? — строчки пулеметных очередей... Наши! Это же наши там, за рекой. Они недалеко, где-то там, куда, помнишь, Семен, ты возил меня когда-то с маленьким Домкой на ялике. Ой, и здорово же было! Зеленые луга, подступающие к самой реке, сероватая вечерняя вода, белесые клубы тумана, ворочающиеся под берегами. И глухой стук уключин. Раскатываясь по воде, ой опережает нашу легкую скорлупку. И никого, мы трое. Ты на веслах, я на руле. И Домка вертится у меня на коленях, и я все боюсь, как бы не соскользнул и не шлепнулся в воду.
А теперь река подо льдом, и где-то там передовая. Та же серая колючая метель шелестит над ней. Стреляют. Почему стреляют? Может быть, началось наше наступление?..
Далекие пулеметные строчки как-то успокоили. Я уже не боюсь. Кто же это сказал, что женщина сильнее закона?.. Ведь вот знаю, штадткомендант — убийца, он похватал и угнал куда-то, может быть, даже уничтожил всех евреев и цыган, он расстреливает людей десятками и хвастает в своих приказах, печатающихся в этой газетенке «Русское слово». Знаю, но почему-то мне не страшно: так, толстяк, мучимый язвой, глотающий свои пилюли... Женщина сильнее закона!.. И уже верится, что мне удастся доказать, что Наседкин не принимал и не мог принимать участия в происшествии. Это подтвердит весь госпиталь.
А какие пустые улицы! Лишь дважды попался комендантский патруль. По три солдата с иззябшими, багровыми, исхлестанными метелью лицами, обтянутыми заиндевевшими подшлемниками. Идут по проезжей части, по рубчатым следам прошедших машин... Почему так мало людей? На главной улице в поле зрения — одна, две, три фигуры. Они напоминают тараканов, торопливо пробегающих через стол, чтобы поскорее заползти в щель и скрыться с глаз. Бедный город!