Громова, конечно, не могла не заметить, как при виде меня просияло сухое, мужественное лицо, как весело сложились у глаз и разбежались от уголков рта морщинки-трещинки. Но она разве что-нибудь понимает, кроме хирургии, эта Громова? А я, пораженная его преображением, молчала, не зная, что сказать. Он первый оправился от неожиданности.
— Ты что же, не узнаешь меня, Вера? — Он целует мне руку и кланяется Громовой, кланяется так, как умеют это делать кадровые военные: не сгибая спины, наклонил голову и стукнул каблуком о каблук.
А его собеседник? Тот, с кем он спорил? Должно быть, при посторонних он не хочет выходить?.. Нашла о ком думать, главное, что мне радостно, хорошо и... немножко неловко. Василию, по-моему, тоже, но он человек выдержанный, искусно это маскирует. Вот не повезло... Там, за шкафами, кто-то, а тут еще Громову принесло.
— Полковник нас не забывает,— говорит она резким голосом.— Можно сказать, шефствует над нами. И очень хорошо, что вы зашли, полковник. В вашем присутствии я должна глубоко извиниться перед Верой Николаевной.
Мамочки! Ну почему, почему ты ничегошеньки в жизни не смыслишь? Помолчала бы уж, что ли...
— Я не оправдываюсь, но о вас, Вера Николаевна, столько болтали там, в эвакуации... Простите великодушно, простите меня, голубушка. Кстати, главный хирург Верхневолжского фронта профессор Кривоногов сам осматривал ваших пациентов и констатировал исключительно хорошее заживление ран. И это в таких ужасных условиях. Конечно, все крайне истощены, но только три смертных случая... Еще раз извините.
Как бы порадовал меня этот разговор несколько минут назад. А сейчас... Провалилась бы ты со своими извинениями! Ну как ты не видишь?
— А во-вторых,— ничегошеньки не замечая, продолжает Громова, — а во-вторых, мы открываем в здании школы номер один большой клинический госпиталь. Не знаю уж, что там было у немцев, они все страшно загадили, но ремонт заканчивается. Будет огромный стационар. Я приглашаю вас туда на должность хирурга-ординатора. Подумайте и завтра утром сообщите решение.
Ну, теперь-то хоть все? Оказывается, нет. Теперь она взялась за Василия:
— А вы, полковник, полюбуйтесь, какие у нас здесь условия. Невозможные. За такие нас надо судить. Мне для чего-то присвоили звание военврача первого ранга. Я во всех этих ваших шпалах и звездах плохо разбираюсь. Но вы командир дивизии, начальство, и я заявляю вам, а вы уже там сами скажите или доложите, что ли, кому нужно: так нельзя... Пора налаживать нормальную медицину. Вот извольте, полюбуйтесь. Я вам сейчас покажу. — Она берет Василия под руку и уводит так решительно, что он едва успевает бросить мне жалобный взгляд.
Хлопает дверь. Шаги удаляются. Фу, как глупо, даже словом не перемолвились! Я — одна. Нет, не одна. Я вспоминаю о собеседнике Василия. Почему так тихо за шкафами? Прячется? А почему ему прятаться?.. Нет, я ничего не понимаю... Кашлянула. Кашлянула громче — никакого ответа. Не может человек так тихо сидеть.
Стараясь ступать как можно шумнее, подхожу к шкафам. Ни звука. По-прежнему простыня закрывает вход. Моя простыня. Я ее из дому принесла. Вон и метка: «В. Т.». Но как ее захватали! Даже черная стала, хотя бы постирали, что ли. Увидит Громова — быть грому. Открываю простыню — никого. В «зашкафнике» все по-старому. Только из-за одной подушки высовывает свой длинный восковой нос богородица.
Дверцы большого шкафа открыты. Ага, и тут по-прежнему. И портрет товарища Сталина висит там, где его повесил когда-то хитроумный Домка.
Никого. Да с кем же разговаривал Василий? Неужели с самим собой?.. Ну что ж, ведь есть же у него такая привычка.
19
Я дома, лежу на настоящей постели, на чистой простыне, покрытая стеганым домашним одеялом. Ни еды, ни дров в этот день Татьяна с ребятами не пожалели. Накормили до отвала жареной картошкой, кислой капустой, духовитыми огурцами из запасов покойного Петра Павловича, чудесными, умопомрачительными огурцами, которые до сих пор сохранили свой чесночно-смородиновый аромат и хрустят как малосольные.
Тихо. Рукомойник роняет в таз тяжелые капли. Сверчок, настоящий довоенный сверчок, неторопливо поскрипывает где-то в углу, на печке, источающей благотворное тепло. И будто нету рядом большой, страшной войны, будто еще не стонут под немцем огромные пространства советской земли... Но на один-то день можно об этом забыть?
Дома! Дома же! Дети рядом. Сыта, в тепле, в тишине. И этот сверчок. Как же это хорошо быть дома и так вот лежать на чистой простыне, под стеганым одеялом, и думать, думать и, по старой моей привычке, как бы мысленно писать тебе, Семен, письмо, рассказывая о нашем житье-бытье.
Что же произошло со мной после того, как я оказалась одна в этом нашем «зашкафнике»? Ничего особенного. Действительно, ничего особенного. Но ведь мы с тобою были всегда откровенны, и я должна к этому добавить — ничего и многое.
Да, да, вот так бывает с нами, женщинами. Ничего и многое. И вот сейчас я радостно перебираю кусочки этих воспоминаний. Но прежде всего в «зашкафник» вкатилась тетя Феня. Она, видите ли, сегодня в «отгуле». Дела у нее нет, и наше Совинформбюро стало выдавать мне длиннейшую сводку о том, что происходило тут без меня. Дорогие новости о близких мне людях. Но, честно говоря, слушала я ее вполслуха, все время была настороже — не хлопнет ли дверь, не раздадутся ли твердые шаги? И они раздались. Решительный стук костяшками пальцев по шкафу.
— Вера, можно?
— Да, да, конечно, Василий.
Ты извини меня, тетя Феня, верный мой Санчо Панса! Прервав твои рассказы, я вскочила, глянула в затемненное стекло шкафа, еще верно служащее зеркалом, при этом я даже забыла об удивительной способности тети Фени впитывать и распространять слухи.
Василий сразу заполнил собою весь «зашкафник». В нем стало тесно троим. Но тетя Феня, чтоб ей пусто было, не ушла, а лишь отодвинулась вглубь, куда-то к своей богоматери.
— У тебя тут много дел? — спросил Василий с несвойственной ему и потому даже немного смешной робостью.— Я бы довез тебя до дому. У меня тут машина.
Подвезти! Два квартала? Гм-гм... Ну чего он, чудак, темнит? Но, должно быть, уж так устроен человек, что иногда и самые серьезные, мужественные люди могут вдруг превращаться в ребятишек, прячущих что-то всем, всем очевидное.
— И верно, и правда, и подвезите ее,— посыпала свой горошек тетя Феня.— И подбросьте. — И я была ей за это очень благодарна.
Молча прошли мы с Василием через палаты. Должно быть, все-таки новым раненым известна история нашего госпиталя. Может быть, они даже догадались, кто мы? На нас смотрели из всех палат... А, все равно! Пусть думают что хотят.
Так дошли до раздевалки.
На стуле против вешалки сидел военный с тремя шпалами и медицинскими эмблемами на зеленых петлицах. При нашем появлении он встал.
— Вот, познакомься, Вера. Это военврач второго ранга Светличный, начальник медсанбата нашей дивизии. Пока еще медсанбата, правда, у него нет...— Василий усмехнулся.
— Но будет, товарищ полковник, будет,— ответил военный.
Мы пожали друг другу руки.
В дверях появилась Мария Григорьевна, и я сразу забыла об этом начальнике будущего медсанбата.
Мгновение мы стояли друг перед другом. Лицо Марии Григорьевны, как всегда, было неподвижно, замкнуто на все замки. И вдруг я увидела то, чего ни разу не видела на нем,— улыбку. Такую удивительную, что она как-то сразу преобразила не только суровое, некрасивое лицо, но и всю эту женщину. Будто от этой улыбки в холодной, сырой раздевалке, где под потолком еле теплилась слабенькая электролампочка, разом стало и суше, и теплее, и светлее.
Из-за спины Марии Григорьевны выглядывали лихо загнутые вверх косички Раи.