Выбрать главу

— Здравствуйте, Вера Николаевна! — только и сказала Мария Григорьевна.— Эта коза-стрекоза,— она вытолкнула вперед девочку,— вот эта прибегла ко мне и кричит: «Нашу Веру выпустили! Вера вернулась!..» Корыто бросила — и сюда.

Больше она ничего не сказала. Поддернула концы темного платка, покрывавшего ее голову. Улыбка погасла.

— Здравствуйте, Василий Харитонович!

И Василий, став строгим, да яге торжественным, отвесил ей такой же почтительный военный поклон, как только что Громовой.

— Здравствуйте, Мария Григорьевна!

Наша сестра-хозяйка посмотрела на меня, на него, на Зинаиду, застывшую с моим пальто в руках. Мне почему-то вспомнилось: большие хлопоты и печали, казенный дом, трефовый король на сердце... или что-то в этом роде. Нет, не карты твои, а сама ты, отбельщица с «Большевички», великий сердцевед. Все-то ты видишь, все-то ты знаешь. И вот сейчас вместо всяческих восклицаний, приличествующих случаю, вместо охов, ахов сочувствия и слез ты коротко произносишь самое для меня нужное:

— Ну, поздоровались и попрощаемся. Меня белье ждет, мой-то, может, и не сообразит бак с плиты составить. Перекипит.

Она повернулась и ушла так торопливо, что девочка даже огорчилась:

— Мама Зина, чего это она? Я бегла-бегла, а она взяла да и ушла.

— Так, видишь, боится: белье перекипит,— ответила ей Зинаида и принялась энергично напяливать на меня пальто.

Василий уже оделся. В шинели, в папахе, он стал еще выше. Его начальник медсанбата в своей ушанке кажется рядом с ним малорослым, а ведь тоже дядя — дай бог... Еще и он тут! Неужели так мы и не сможем поговорить?

— Товарищ Светличный, вы сами передайте доктору Трешниковой свои предложения. Я в ваши ученые дела вмешиваться не могу,— говорит Василий и, присев на корточки, заводит разговор с девочкой. С детьми он всегда говорит серьезно; должно быть, этим и привлекает их к себе.

Свеличный сразу, как говорят, берет быка за рога.

— Вера Николаевна, что вы скажете, если я предложу вам место хирурга в нашем медсанбате? Полевая военная хирургия — самая лучшая школа, это еще Пирогов говорил...

Ну вот, здравствуйте, пожалуйста, всем сразу понадобился зауряд-врач Верка Трешникова! Василий еще болтает с девочкой, но я ловлю его вопросительные взгляды. Ну да, я понимаю, это и его предложение... Как же быть?

— Спасибо, подумаю,— отвечаю Светличному.— Я подумаю,— повторяю громко.— Мне надо посоветоваться... с домашними.

Светличный вопросительно смотрит на Василия.

— Мы завтра будем в городе и заедем к вам,— отвечает тот и добавляет: — За ответом.

Потом, втроем, мы покидаем госпиталь. Я все еще никак не привыкну к свежему воздуху, он кажется каким-то необыкновенно вкусным. Жадно вдыхаю его, и, вероятно, поэтому снова кружится голова и стучит сердце...

Небо черное, как бумага, в которую завертывают рентгеновские снимки. И все, все в мелких дырочках, и дырочки эти колюче сверкают. Снег мерцает, будто флуоресцирует. И тишина. Такая пронзительная тишина, что слышно, как где-то далеко, за «Большевичкой», скрежеща колесами, развертывается на кругу трамвай.

У входа стоит костлявая машина, похожая на голенастого кузнечика. От нее отделяется тень — Красноармеец в полушубке, в валенках. Вытягивается и, вырвав руку из меховой варежки, берет под козырек.

— Отвезете военврача второго ранга Светличного в его хозяйство,— приказывает Василий. И другим, не столь повелительным тоном добавляет: — Вернитесь сюда и ждите. Если к одиннадцати тридцати не буду, езжайте до хаты и распрягайте коня.

Василий решительно берет меня под руку. Машина с воем вырывается из сугроба, выруливает на улицу, и скоро красный ее огонек тонет во тьме.

— Ну, а куда мы? — спрашиваю я.

— Куда-нибудь,— отвечает Василий.

Мы идем под руку по улице. По пустынной улице. Снег проседает под ногами — идем, будто по ковру. Сугробы светятся, а над ними остро сверкают звезды. И, должно быть, от избытка кислорода, которого долго так не хватало моим легким, кровь шумно пульсирует в висках.

— Куда же мы все-таки, Василий?

— Прямо.

— А потом повернем.

— Куда?

— Куда-нибудь... Тебе не холодно?

— Нет, мне хорошо.

— Мне тоже.

И верно, хорошо идти, когда тебя вот так крепко ведут под руку. К этому «хорошо» еще нужно привыкнуть. Оно очень неустойчиво. Я боюсь его спугнуть и потому ни о чем не говорю. Что думает Василий — не знаю. Но он тоже ни о чем не расспрашивает, ничего, не произносит.

— Василий, с кем ты разговаривал сегодня?

— Я разговаривал? Где?

— Там, у меня в «зашкафнике».

— В «зашкафнике»? — Он, кажется, искренне удивлен.

— Ну как же, вспомни... Ты, кажется, говорил... обо мне.

Молчание. Он, конечно, вспомнил. Но не хочет отвечать.

— Я все равно все слышала. Только не подумай, что я подслушивала. Просто вошла, а ты ведь почти кричал. Так с кем же?

Молчит. Резко хрупает снег под его подошвой. И вдруг я начинаю понимать. Я угадываю его собеседника и настаиваю с новой энергией:

— Ну, с кем же, с кем?

— С совестью,— глухо отвечает он.

С совестью? Гм! Ну, пусть так. Молчание прервано.

Мы идем так согласно — шаг в шаг. Но молчать уже не можем и разговариваем о каких-то пустяках.

Так миновали мы еще несколько кварталов. Приблизились к центру города. Стали попадаться прохожие. Идут навстречу и обгоняют нас слепые трамваи. Репродуктор вызванивает где-то «Широка страна моя родная». Голос Юрия Левитана начинает передавать очередную сводку Совинформбюро. На миг мы останавливаемся, стараясь что-то расслышать. Нет, далеко, не разберешь. Но мы почему-то догадываемся: сообщается о новом наступлении.

Город еще не спит. Он только притаился за маскировочными шторами. Редко-редко увидишь — мелькнет на фасаде незамаскированная полоска. Идем дальше. Движется колонна машин. Они идут как привидения, будто ощупывая перед собой дорогу синими приглушенными огнями. Трамвайная дуга высекает искру о провода. Улица возникает на мгновение даже как-то излишне четко, будто при вспышке молнии. Возникает и исчезает. И ночь становится еще темнее.

Разговариваем. О чем? Не вспомню. Кажется, он рассказывает, что он тоже где-то проходил проверку, а потом о том, что дивизия его почти уже готова. Скоро им выступать. Это стыдно, это скверно, но я в эту ночь не хочу думать ни о войне, которая бушует еще совсем недалеко, ни о том, откуда я сегодня вышла. И даже постоянная моя мысль, которая живет во мне, мысль о тебе, Семен, мысль о том, каково-то там тебе, даже она покинула меня.

Мне даже не важно, что он мне говорил, и совсем уже ничего не значит, что я ему отвечаю. Важно, что мы идем рядом, что он держит меня под руку, что звучит его голос. Иногда я вспоминаю, что ушла из дома, что ребята меня ждут, и меня тянет к ребятам. Но я продолжаю идти. Куда? Не знаю. Зачем? Не знаю.

Мы миновали мост через Тьму. Его уже починили, яму, в которую тогда сиганул через борт полицай, засыпали. От этого воспоминания на миг становится жутко. Ведь еще утром сегодня фанерный щит загораживал окно, грохотали при подъеме койки... Нет, нет, не ковыряться в этих ранах, не наслаждаться болью воспоминаний! Пусть это скорее забудется, как скверный сон. Ковыряться в таких вещах — занятие малодушных...

И вдруг мне вспомнился сон, который мучил меня перед страшным днем исхода: бескрылые, похожие на гусениц, летающие машины, эти серые существа — воплощенный ужас. И жуткое сознание собственного бессилия. Вспоминается все, что я пережила на мосту, поток людей и машин, зарево, отчаяние одиночества в этой грустной, но единой толпе.

— Вера, что с тобой?

Ночь безлунна. Выходная она сегодня, эта луна, что ли?

Но в фосфорическом сиянии мягких, молодых снегов я вижу просторную площадь, уже освобожденную от немецких крестов, развалины дворца-музея и свою школу.

— Что с тобой, Вера? Замерзла?

Мы остановились как раз перед зданием школы. Той самой, где я училась, где учился Домка, где директорствует сейчас наша Татьяна. Верхнее крыло раскрыто взрывом, и виден похожий на кусок сцены наш класс. Почему-то мучительно интересно узнать: висит ли еще на месте портрет Тимирязева?