Выбрать главу

Дубинин не хотел было ее брать, во-первых, из-за возраста и, во-вторых, потому, что искренне полагал, что внешность женского медперсонала должна радовать глаз больных и что это тоже немаловажный лечебный фактор. Внешность Марии Григорьевны глаз явно не радует. Но пожилая, невзрачная женщина добилась, чтобы ее зачислили временно на место сестры-хозяйки. Задолго до конца испытательного срока она стала хозяйкой не по должности, а по существу, и хозяйкой рачительной, придирчивой, во все вникающей, все умеющей, грозой нерях, болтушек и, как у нас говорят, «трепачей».

Признаюсь, и я поначалу побаивалась ее глухого голоса, требовательных глаз, всегда поджатых губ. А вот сейчас вижу над ворохом бинтов ее грубоватый, высвеченный неярким огнем профиль, и оттого, что она рядом, мне становится как-то покойнее, хотя ни на минуту не могу забыть, что по улицам нашим ходят гитлеровцы.

Присаживаюсь к ее столику.

- Ну как?

- Тихо. Как смену от Федосьи приняла, никто ни разу и не покричал. Васятка вон и тот спит... Вы уж, Вера Николаевна, на матку его, на Зинку-то эту, не сердитесь. Вовсе ошалела баба от горя. Безмужняя она, всего и свету в окне - парнишка. - Вздохнула, помолчала. - Что, сон не идет? Ну, так скатывайте вон бинты, чего попусту сидеть.

Беру бинт. Расправляю. Начинаю скатывать.

- Вам тетя Феня говорила: тут парень какой-то заросший приходил... Как вы думаете, о ком он заботится?

- Доставит - узнаем, чего зря голову ломать. Катайте, катайте бинты, это ведь как семечки грызть...

И действительно, однообразное занятие это успокоило. Даже самая страшная мысль, которая, как азотная кислота, разъедает мне душу, мысль о том, что я, жена человека, осужденного по таким статьям, вместе с детьми оказалась у немцев, даже эта мысль тускнеет и притупляется.

- Подсчитала я тут харчи наши. Маловато. На теперешний состав от силы недели на три хватит, - размышляет вслух Мария Григорьевна. А руки работают, работают. Работают, как умные, ловкие механизмы, действующие сами по себе. - Что делать станем?.. К гитлеровцам за харчами не сунешься? Нет. Стало быть, самим добывать... Где? Знать бы точно, когда там наши соберутся с силами и дадут им по шее. И дадут ли, прежде чем нас голодуха за горло схватит... Ведь далеко не ушли. На Волге уперлись. Слышите их разговор?

Действительно, из-за реки глухо доносилась отдаленная канонада. Мария Григорьевна не утешает, нет. Просто раздумывает вслух. И как мне дороги это ее спокойствие, ее исполненное веры «дадут по шее». В этом она не сомневается. И в том, что скоро дадут, не сомневается тоже. Даже вон продукты хочет рассчитать... Но, в самом деле, как же быть с продуктами, медикаментами, инструментами? Кто нас снабдит? Каюсь, в горячке страшных этих событий я даже и не подумала об этом. А эта женщина, оказывается, уже и позаботилась.

- Ну, с бельем мы пока выйдем, - продолжает Мария Григорьевна. - Тут мы с Федосьей вечером в развалинах до кастелянской ходок отыскали. Цело белье, хоть водой и плесенью тронуто. Посмотрели - сойдет, если проветрить и высушить. Вот только помногу вешать сразу нельзя. Как раз немца приманишь. Он, говорят, до барахла, ух, жаден. Придется помаленьку. Но с бельем не беспокойтесь, с бельем обойдемся, а вот харчи...

Закатала бинт, отложила в аккуратную стопку. Взялась за другой. За этим нехитрым делом я позабыла даже и о немцах, и о незваном госте с плюшевой бородкой. Катаем бинты и обсуждаем дела, будто на утренней врачебной летучке. У меня ведь не меньше проблем: на шестьдесят раненых один врач, две сестры, из которых одна хозяйка, а другая всего-навсего хирургическая няня... Вместо трех - единственный санитарный пост.

- Это тоже большой вопрос, - соглашается Мария Григорьевна. - Однако это дело обходимое. Я, может, вы слышали, вдовой за вдовца вышла. У него трое мальцов, у меня одна девчонка. Четверо. Двоих вместе народили - шестеро... Семья. Сам работал, и я работала. У нас так дело было налажено - старшие за младшими ходили, стирать, стряпать, штопать мне помогали. И вот всех подняла. Сейчас двое в пехоте, один летчик, а дочка санинструктор в санбате, все воюют, а младшие с дедом в эвакуации. Насчет людей, Вера Николаевна, не бойтесь, в большой семье один одному помогает. Ходячие вон и сейчас уголь носят, печки топят, столярничают, тетки, что покрепче, посуду моют, кухарят. У нас основной вопрос какой? Автоклав, - в тазах много ли накипятишь?.. Все думаю: а ведь тут, под развалинами, где-то четыре лежат. Красавцы. Неужели ни один не уцелел? Вот все мечтаю: откопать бы да и к нашим печам приспособить. А?

Она катает свой бинт, а я свой. Продукты, штаты, автоклав... Неужели она уже свыклась с тем, что город оккупирован?

- Вот вы давеча в палате сказали: «Немцы люди». Вы в это верите?

- Не звери ж. Были ж давеча... Я вот прикинула: какой расчет им нас обижать - хворые, калечные, к чему их убивать? Сами помрем. Однако, - собеседница понижает голос и вместе с бинтами приближается ко мне, - однако тех, кто командиры и политсостав, надобно нам остричь. Форму-то их, вы уж извините, Вера Николаевна, без вашего разрешения, пока вы Васятку оперировали, мы тут сожгли.

- Как сожгли? - чуть не вскрикиваю я.

- В печах, - спокойно отвечает собеседница. - А ну как немец догадается, что у нас тут половина солдаты, да еще ком- и политсостав... Другой разговор с нами поведет. Вот тут уж, верно, нам несдобровать.

- А как же мы их оденем, когда поправятся?

- Тут, как Федосья наша говорит, бог даст день, бог даст и хлеб... Что-нибудь придумаем... Люди помогут.

- Какие люди?

- Как какие? Наши же, советские.

Все это произносится так обдуманно, что и у меня появляется надежда: все действительно преодолимо.

- - Вы просто золото, Мария Григорьевна.

- Самоварное, - без. улыбки поправляет она.

- Все вы знаете, все умеете.

- Вам бы, Вера Николаевна, мою жизнь прожить, с шестью детьми да с мужем, которого в получку от пивной хоть паровозом оттаскивай, тоже научились бы сметану из камня выжимать. Федосья вон говорит: «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет». Споем и мы нашу песню... Прилегли бы вы малость. После бинтов небось уж и в сон клонит.

Я иду в свой угол, но лечь не удается. У входа шум, осторожные шаги, приглушенные голоса. Как-то уж механически спешу навстречу этому шуму. Мария Григорьевна опередила меня и, оказавшись первой у входа, поднимает ацетиленовую лампу.

- Тише вы! Спят же люди.

6

Первым в проеме двери появляется наш знакомый с плюшевой бородкой. В паре с высокой, крупной теткой, закутанной в темный платок, он тащит носилки. Кто на них - не видно. Он закрыт с головой пестрым стеганым одеялом, искусством набирать которые из разноцветных лоскутков славятся старые текстильщицы. Из-под одеяла видны ноги в растоптанных валенках с толстыми подошвами. Все - и носилки и люди - густо облеплены мягким снегом.

- Антифашистская погодка, - произносит плюшевая борода и, сорвав с головы шапку, принимается осторожно сбивать снег с пестрого одеяла. - Ну, начальнички, койка готова? Командуйте, куда нести.

Женщина в шали боязливо вглядывается в тьму палат, и тут я замечаю странность в ее одежде - все ей мало, узко, коротко. Руки торчат чуть не по локти, юбка не скрывает колен и так узка, что вот-вот треснет по швам. А на крупных ногах - хромовые командирские сапожки. Прошу мне посветить, приподнимаю одеяло. На носилках - пожилой человек с измученным лицом, тоже точно бы выросший из своей одежды. Он так высок, что на носилках не уместился. Ноги свисают с полотнища. Совершенно неподвижен, будто мертв, но глаза открыты и смотрят из глубины темных впадин измученно, страдальчески. Присев возле него на корточки, спрашиваю:

- Вы меня слышите?

Он закрывает глаза, и я понимаю: слышит.