Выбрать главу

Да что ж ты стоишь, дура?! Туда, к ним, скорее туда! Сначала, преодолевая вяжущую слабость, я еле двигаю ногами, потом иду, потом бегу. Бегу что есть сил по пустому городу, все время слыша где-то впереди звук своих шагов. Бегу, ничего не видя, пока не перехватывает дыхание... Уф, мочи нет! Прильнула всем телом к чугунному столбу. Штопорами свисают с него оборванные трамвайные провода. Они слегка позванивают. Или это звенит в ушах? Только бы не задохнуться, преодолеть тоскливую безнадежность, лишающую воли и сил. И тут я соображаю - а ведь недаром там, на мосту, актер говорил: «Вам нельзя оставаться». «Вам» он повторил дважды и как-то особенно подчеркнул. Этого мерзавца Винокурова он тоже не зря помянул. И взгляд у него был настороженный, испытующий... Семен, ему ведь известно, что с тобой произошло и где ты находишься! И, конечно, он прав. Ты ж понимаешь, мне, именно мне нельзя было оставаться у немцев. Полгорода знает: Трешникова - жена осужденного, сосланного. Если я даже героически погибну, как эта Ланская, о которой актер рассказывал, все равно будут говорить - нарочно осталась с немцами. Этот человек - я спасла ему жизнь, а ведь и он, может быть, так думал.

Удар пушки. Знакомое нарастающее шуршание в небе. Мы уже опытные. Я знаю: раз я это шуршание услышала, снаряд уже перелетел. Еще, еще. И пусть попадет, пусть, так лучше. Как Ланская: миг - и ничего... А какая была артистка!.. Опять тяжелый снаряд. Ну, ну, что же ты, падай на меня... Нет, перелетел, раскидал деревянный дом недалеко от Больничного городка. И тут будто игла в нерв: стой! Ты хочешь смерти, а больные! А твои дети!.. Ведь снаряды ложатся недалеко от них.

Отталкиваюсь от чугунного столба. Бегу что есть силы и уже не помню, как добираюсь до руин больничных зданий. Ныряю в пролом забора. Дорожка, протоптанная за эти дни, прямо через больничный парк приводит меня к входу в наши подземелья. Вчера тут все кипело, ревели сирены машин, стучали костыли, скрипели носилки. Стоны, ругательства, плач, успокаивающий шепот сестер. Теперь даже следы этой тягостной суматохи прикрыло мокрым снегом. У бетонного лаза, ведущего в подземелье, вижу одинокую фигуру. Это наша сестра-хозяйка Мария Григорьевна Фельдъегерева, женщина широкая в кости, с худым, бледным, как у большинства старых текстильщиц, лицом.

Что это она? Держит в руках моток проволоки и неторопливо прикручивает над входом флаг, странный флаг - наволочку, прибитую к ручке от щетки, на которой, должно быть, с помощью стрептоцида, изображен красный крест. На звук шагов обернулась, деловито отложила флаг и обыденно оказала:

- Я ж им говорила - Вера Николаевна обязательно вернется.

Бросилась к ней. Уткнулась в ее худое плечо, замерла, боясь даже пошевелиться.

- Мария Григорьевна, милая... Что же это? Как же это?

Она слегка отстранилась, лицо сурово, но спокойно.

- Что есть, то есть. Теперь, Вера Николаевна, не слезы лить, не себя терзать, а думать надо, как нам дальше жить, что делать будем.

Удивительный человек эта наша Мария Григорьевна. Скупа на слова, суха. Я ни разу не видела, как она улыбается. И сейчас вот ни слова утешения. Отстранилась, опять занялась флагом. Но поразительно - именно это подействовало на меня, как валерьянка.

- Немец - что ж, тоже ведь люди. Я так считаю, он нас не тронет. На что им наши больные да раненые?

Глуховатый, неторопливо-спокойный, как всегда, голос звучит как-то даже неправдоподобно в это окаянное утро.

- Тут без вас еще троих приволокли. Двое легкие, мы их с Фенькой самосильно обработали, а третий парнишка - этот тяжелый. Мать его на тачке приволокла. В живот осколок угодил. Температура. - И, одернув полотнище самодельного флага, советует: - Вам бы его прямо на стол, этого Василька... А?

Почему она так спокойна? Катастрофа же, в городе фашисты. Мы одни среди этого зверья. А она достала откуда-то из-под пальто чистую марлечку, тянется ко мне.

- Дайте вам глаза вытру. Негоже, чтобы врач к больным зареванным появлялся. - Вытирает мне лицо и даже слюнит марлечку, чтобы снять грязь со щеки.

- А мои? - вдруг вспоминаю я.

- Что с ними станется? - с полуслова понимает Мария Григорьевна. - Тут вертелись, а обстрел начался - отправила их вниз, мастерить второй флаг.

И тут:

- Вера!

Как-то сразу возникли Сталька и Домка. Оба, как у нас говорят текстильщики, «раздеткой», в одних своих белых халатах. Бросились ко мне, повисли на шее. И хотя мне, единственному врачу этой забытой больницы, конечно же, нельзя показывать малодушия, я прижимаю их к себе и даю волю слезам.

3

На мгновение все забывается - и сон, и явь, и страшные мысли. Ничего нет, лишь эти два теплых родных существа. Но только на мгновение. Кто-то резко дергает меня за рукав:

- Пока тут со своими лижешься, Василек-то помрет.

Это кричит мне в ухо маленькая женщина с худым, угловатым личиком. На этом личике большие синие глаза. Они смотрят с нетерпеливым гневом.

- Это мать... - начинает Мария Григорьевна.

Но мне не надо пояснять. Я догадалась, знаю, это та женщина, которая привезла на тачке раненого сына. И она, конечно, права в своем гневном нетерпении.

- Сейчас, сейчас, минуточку... Ступайте к нему...

По требованию Марии Григорьевны покорно отираю лицо снегом, сушу полою халата и, приведя себя, насколько это возможно, в порядок, спускаюсь в наше подземелье.

Еще в первые дни войны мы, наивные тогда люди, изобразили на крышах зданий Больничного городка огромные, видимые с любой высоты красные кресты. Должно быть, именно они и указали цель гитлеровским стервятникам. Наш Больничный городок, которым мы в Верхневолжске так гордились, был разрушен крупным налетом. От него мало что осталось. В ту ночь мы почти непрерывно оперировали. Страшная ночь. На моих руках умер наш учитель, хирург Кайранский. Погибло много медицинского персонала. Хирургический корпус обрушился, но филиал его, размещенный в подвале газоубежища, уцелел. Массивные бетонные потолки выдержали. Вот тут-то и было оборудовано наше новое хирургическое отделение для жертв бомбежек и пожаров. Оборудовали его даже неплохо. Вентиляторы очищали воздух, горело электричество, да и чувствовали мы себя здесь, под руинами, как-то безопаснее, ибо, как утверждал известный тебе Сергей Дубинин, по какой-то там теории вероятности, что ли, бомба не могла попасть вторично в одну и ту же цель.

Что касается меня, то я понемногу привыкла к нашим подвалам, где нам удалось организовать некое подобие больничного стационара. Здесь нелегко работать. Не то что в военных госпиталях. Народ все больше гражданский, не обстрелянный, не закаленный, нервный. Во время налетов, когда земля начинала дрожать, в отсеках подвалов, которые мы по привычке называем палатами, поднималась такая кутерьма, что даже Дубиничу с его внушительной внешностью и сочным юмором с трудом удавалось утихомиривать людей.

Но в это утро подвалы поразили меня тишиной. Такой тишиной, что отчетливо было слышно, как потрескивают светильники, которые мы понаделали в банках из-под мази Вишневского. Натолкнувшись на эту тишину, будто на невидимую стену, я остановилась.

- Ну как, что там? Приедут, что ли, за нами? - раздался из тьмы мужской голос, в котором еще звучала надежда.

- Чего пушки-то умолкли, а? Неужто опять отступили?

Стало понятно: знают. Знают или догадываются. Но, догадываясь, обманывают себя, боясь верить страшной правде. Я не новичок в медицине и все-таки всегда мучаюсь, когда приходится сообщать родственникам больного тяжелые вести, а тут такое... Остановившись как бы на грани этой настороженной тишины, я никак не могу подыскать нужные слова. Слишком уж они страшны. И вот раздается бесстрастный, тусклый голос Марии Григорьевны Фельдъегеревой:

- Вера Николаевна ждала машины, пока мост не взорвали. Не прорвались к нам машины. - И тут же добавляет: - Доктор говорит - видела, наши за рекой окопались. Дальше не пустят... Говорит, Сибирь и Урал на выручку подходят...