Выбрать главу

Запах карамели и гвоздики улетучился. Дантист, распрямив плечи, спрашивал:

– Новокаин хорошо переносите?

Бертон пришел в замешательство. По его убеждению, только ленивый ум мог нынче отождествлять боль со злом. Ведь если вдуматься, боль предостерегает от порока и в силу этого являет собою добро. С другой стороны, облегчение чужой боли – это очевидная добродетель, возможно самая очевидная из всех добродетелей. А лелеять боль так же низко, как гоняться за удовольствиями. В то же время бегство от боли – признак малодушия.

По интонации дантиста ничего нельзя было определить – то ли он не дождался ответа, то ли просто решил переспросить:

– Ваш стоматолог вводит вам новокаин?

Еще в ту пору, когда Бертон малолетним сорванцом бегал в заскорузлом комбинезончике, доктор Гриблинг уже делал ему уколы новокаина.

– Да. – Это короткое слово прозвучало резко, вызывающе. Бертон поспешил добавить: – По его мнению, у меня повышенная чувствительность.

Теперь получилось как-то манерно.

– Займемся троечкой, – сказал доктор.

Сердце у Бертона заколотилось, как оса в банке, потому что дантист поднялся со стула, подошел к раковине, совершил невидимое действо и вернулся с наполненным шприцем. На кончике иглы каким-то чудом удерживалась капля жидкости. Пока доктор стоял к нему спиной, Бертон уже открыл рот. Когда врач, занеся острие, обернулся, у него едва заметно дрогнула губа под тонкими усиками: такая истовость показалась ему необычной и даже забавной.

– Будьте добры, пошире, – сказал он. – Благодарю вас. – Игла приближалась. Она мелькнула у Бертона под носом и скрылась из виду. – Сейчас будет немного чувствительно.

Какая обходительность! Мгновенный укол – и от текучего, распирающего потока боли Бертон выпучил глаза; он увидел голые кроны, перепуганное бледное небо и черных птиц. Одна из них сидела на самой верхушке дерева; к ней присоединилась вторая, потом – ему было хорошо видно – на ту же ветку опустилась третья, ветка изогнулась крутым полумесяцем, и все три птицы, захлопав крыльями, исчезли из поля зрения.

– Все, все. – На Бертона повеяло карамелью и гвоздикой.

Дожидаясь, пока новокаин подействует, доктор завел неторопливую беседу с пациентом.

– Какими судьбами вы оказались в Оксфорде? – поинтересовался он.

– Я занимаюсь научной работой.

– Неужели? В какой же области?

– Пишу диссертацию о человеке по имени Ричард Хукер.[7]

– Вот как? – Ответ вызвал у доктора такую же скептическую реакцию, как и данные о добыче антрацита в Пенсильвании.

Ричард Хукер, «примерный, примитивный, примирительный», как отозвался о нем Уолтон,[8] занимал столь важное место в мире Бертона, что сомнение в его существовании было равносильно сомнению в существовании мира Бертона. Но когда Бертон пояснил: «Это английский теолог», в его голосе не было и тени досады или заносчивости. Ему довольно легко далась наука смирения. Впрочем, он отдавал себе отчет, что рассуждения о собственном смирении – это не что иное, как гордыня, а признание в себе гордыни дает повод для дальнейшего, более углубленного самопостижения. Можно было бы прямо сейчас поразмыслить об истоках этого греха, но дантист уже задал следующий вопрос:

– Теолог – это богослов?

– Совершенно верно.

– Не могли бы вы процитировать что-нибудь из его трактатов?

У Бертона были наготове ответы на стандартные вопросы («Когда он жил?» – «С 1554 по 1600 год»; «Чем прославился?» – «Попыткой примирить христианскую, то есть томистскую, политическую доктрину[9] с реальным положением дел в эпоху правления Тюдоров; хотя эта задача покорилась ему лишь отчасти, он во многом предвосхитил ряд направлений современной политологии». – «Какова цель вашей работы?» – «Я попытаюсь выявить причины, которые помешали Хукеру принять платонизм эпохи Возрождения»), но сейчас он растерялся. На ум приходили какие-то обрывки фраз – «зримая Церковь», «неизменный закон», «весьма хрупкая способность», «папские предрассудки», а также не вполне ясного содержания термин «формалистичность» – все, что угодно, только не законченные высказывания.

– В данный момент не могу вспомнить, – извинился он, касаясь пальцами стоячего воротничка, и в который раз – хотя уже можно было привыкнуть – поразился жесткости его непрерывной кромки.

Такое признание, по всей видимости, ничуть не обескуражило дантиста.

– Десна онемела? – спросил он.