Выбрать главу

— Уклад — это что? — спросил Эмет.

— Уклад? — оживился Степан. — Уклад это, милый, самое доброе железо. Железо простое — оно мягкое, податливое. Уклад — твердый, сильный. Уклад такой бывает, что и железо режет. Из него ножи делают, кинжалы, мечи, сабли. Уклад — он острый, гибкий. И гнется, да не ломается.

— Понял, — сказал Эмет. — Это булат. Самый твердый: кисею на лету сечет и железный прут разрубает.

— Верно, Эмет, — кивнул Степан. — Уклад — это булат. Да только дело мое прахом пошло. Посады разорены, а деревни — того больше. Теперь — ни лемеха, ни землицы паханой, все царь-кровоядец выел, на войну свою спустил, да на опричнину, будь она проклята. И стало теперь пусто.

— Теперь, теперь! — ощерился Томила. — Разорил, задушил! И все царь Иван? Да царь-то Иван, может, того и не знает, не ведает. А все бояре его ближние. На какого не взглянешь — по бороде апостол, а по зубам собака. Потому как те бояре не богу служат, не государю, а бесу. Верно говорят, скоро уж последнему черту быть, княжата-де московские путь ему усердно стелют, простому народу на все лады зло готовят. Из-за того своего злодейства царский город Москву, тому пять лет назад, лихим волшебством боярские шпыни поджигали. Все знают: сорока по граду летала, и где дом хвостом зацепит, тот и горит. И ту сороку бояре пускали.

— И ты ту сороку видел? — спросил Ворон.

— Я не видел, — хмуро ответил Томила. — А посадский человек Некрас Рукавов видел, и дьякон же наш посадский видел, и то все знают.

— Сорока! — усмехнулся Степан. — Сороку, может, бояре и напускали. А поборы да подати на людей царь напускает. У бояр хоть руки и долгие, а до всего не досягнут. Тут царская рука лихо делала. Под Новгородом родич мой, в деревне Федосеихе, Еря Белкин, от царевых податей сбежал, и жребий его пахотный остался пуст, и на дворе же его прежнем две хоромины стоят, брошены. А государевы опричники и Новгород и все в округе запустошили. И в той же деревне Федосеихе у крестьян Осокина Саввы, Устина Бараша, Молокина Епифания и у других все пограбили, скотину посекли, а крестьяны умерли и дети их сбежали безвестно.

Томила что-то хотел сказать, уж и рот раскрыл, да Степан на него рукой махнул:

— Помолчи! Сам видел! До смеха до слезного да рыдательного уж дошло! Помещики государевы, грех сказать, и то помирают, в бродяги пошли. В тех же, в Новгородских пятинах, у помещика Федора Денисьева Титова поместье пусто, сам же Федор Титов постригся в чернецы. Брат Федора Иван обнищал, кормится милостыней. Помещик Алексей, Ильин сын, да Степан, Васильев сын — Измайловы — сбежали в московские города — в Переславль, в Серпухов. Помещики Данил и Семен Туковы, дети Образцовы, сошли кормиться меж дворы — подаянием. У помещицы Ольги Селяниновой, жены Нарбенкова, поместье пусто. Сама помещица пошла прочь и дочери ее волочатся еле живы. Сорок поместьев, и все пусты. А помещики бродят кое-как, драные, и все помирают голодною и озябают студеною смертью. Вот теперь и скажи — бояре ли их до того довели, или сам царь-государь ободрал. И я тебе скажу: царь!

Ворон вздохнул:

— А что ж! Пожалуй, что Степан верно говорит.

Степан же остановиться уже не мог:

— И с той нищеты и скудости, — продолжал он, — начал я мыслить: куда ж податься? Услыхал сначала про святой град Китеж, что будто в лесах, в Светлояре озером укрытый, пребывает. Там душегубства нет, и податей нет, и только свет тихий, да пение молитвенное. И душе спасенье, и плоти человеческой.

— Нет, ты скажи, отчего все? — встрял все-таки в Степанову речь Томила. — Отчего?

Степан пожал плечами:

— Отчего? А кто его знает. Зло размножилось, и все смешалось. Что раньше добром было — в зло обратилось.

— От того все смешалось, что господь-батюшка добро перемерить собрался, — тихо сказал Ворон. — Так чернец один устюжский говорил.

— То есть как это — перемерить? — испугался Степан.

— А так. Как хозяин по весне зерно, жито перемеряет — в одну меру ссыпает, в другую высыпает, смекает, много ль у него того зерна, да еще сор на сторону отбрасывает. Так и господь добро вздумал перемерить, перепробовать — что добро, а что нет.

— А что ж? Неужто добро уж на свете поизносилось? — захихикал Томила.

— Что-то это не годится. — медленно сказал Степан. — Раз поизносилось — это уже не добро, как его не перемеряй. От того только смута да свара пойдет.

— Так она уже идет, смута, свара да шатость, — ухмыльнулся Томила. — Вот ты про светлый, про тихий град Китеж мыслил, а народушко об топоре мыслит, да об кистене, да о большой дороге. Тоже добро люди ищут, сами устанавливают.