Выбрать главу

Но она не расплакалась, обхватила себя руками, и я подумал, что она как будто вправду не видит нас, а видит облака и свет, или как там дети представляют то, что приходит после темноты смерти.

На двери Калева была табличка "Не входи!", а под ней "Осторожно, ребенок!". Наверное, их никогда не снимут.

— Ты в порядке, Макси? — спросил Леви. — Пустишь нас?

— Мне плохо оттого, что так бывает, — сказал я, затем галантно поклонился и отошел от двери, пропуская внутрь Леви и Эли. В комнате горел свет. Наверное, очень-очень долго горел. Может быть, родители Калева просто не решались выключить его. Как будто здесь болеет ребенок, которому страшно оставаться в темноте. И где были мои кровавые надписи, беспорядочно разбросанные вещи, где были мои очевидные улики?

Я увидел комнату Калева такой, какой запомнил ее, с виду — ничего нового, разве что все покрыто тоненьким, пока едва заметным слоем пыли. По комнате Калева без труда можно было определить возраст мальчишки, который в ней жил — слишком мал, чтобы выбросить все игрушки, но слишком взрослый, чтобы играть в них, вот и упокоились на стеллаже крохотные поезда, навсегда замершие на ювелирно-миниатюрных железных рельсах, реалистичные машинки и вертолеты. Детские книжки про мумий и оборотней стояли так высоко, что ребенку, который когда-то читал их, было теперь никак до этих книжек не добраться, а на уровне глаз были хрестоматии и приключенческие романы. Я видел коллекционного Дарта Вейдера, которого Леви подарил Калеву на двенадцатый день рожденья, видел драконов из набора резиновых фигурок, которых я подарил Калеву еще раньше, наверное, когда ему исполнилось семь. Если присмотреться, в комнате было множество наших подарков, и я видел, что Леви и Эли с удивлением ищут свои.

Если бы Калев был жив, мы бы даже не обратили внимания, насколько его жизнь состояла из нас. На стене над кроватью висели наши фотографии. Мы вчетвером — от самых маленьких Макси, Леви, Калева и Эли до последних моделей этого полугодия.

Как это странно, стоять в комнате человека, которого уже нет, но в месте, где он жил, ничего еще не изменилось. Те же темно-синие шторы, с ракетами, смешными, словно нарисованными детской рукой, звездами и планетами, окруженными тонкими кольцами. Комнаты всегда растут медленнее их хозяев, чуть отстают во времени. Мы все хотели такие же обои три года назад. Та же кровать на втором ярусе и стол под ней, а на нем все еще раскиданы фломастеры и школьные тетради.

— Ты хотел что-то посмотреть, — сказал Леви, голос у него был слабый, так что даже упрек в нем едва чувствовался. На его телефоне зазвонил будильник, и Леви достал таблетницу.

Эли сказал:

— У него здесь было классно, правда?

— Правда, — ответил я. — И не скажешь, что тут жил парень, которого вполне могут объявить самым молодым убийцей десятилетия.

— И мы его никогда больше не увидим, — медленно протянул Леви.

— Ну, почему же? Может, про него фильм снимут.

— Макси!

И я замолчал. Я не знал, с чего начать. Подошел к его письменному столу, стал заглядывать в тетради, испытав некоторый стыд. У Калева был убористый почерк, поэтому его всегда объявляли дежурным по школьной доске. Именно о его буквах я думал, когда представлял слова "классная работа" на темно-синей поверхности. Эли подошел к окну, приоткрыл его, будто стало невероятно жарко, и прохладный воздух зимнего вечера ворвался в комнату, словно бы чуточку успокоив мое бьющееся сердце.

В тетрадях Калева оказались только домашние задания, и я подумал: что ж ты не маленькая девочка, где твой слюнявый дневничок с влажными фантазиями об убийствах?

Почему ты кинул нас здесь, почему ты сделал такую ужасную вещь, что с тобой было не так?

Почему мы этого не заметили?

Я сказал:

— Он должен был что-то оставить.

Эли продолжал смотреть в окно, и я подумал, что он просто боится расслабиться и заплакать, что он весь напряжен, а мне повезло, потому что плакать я не умею. Эли сказал:

— Он все время говорил про голод. Все время.

Я продолжал листать тетрадь за тетрадью. Сочинение по творчеству Стейнбека, казалось, волновало Калева больше, чем вопрос, как достать пушку в интернете. Вот чего не было — компьютера. Его забрали полицейские, будут теперь копаться в запросах Калева на Порно Хабе и искать так нужное им "где достать пистолет, когда тебе четырнадцать и тебя все достало". Посмотрят наши переписки.

Я и не заметил, что передаю просмотренные тетради Леви. Он аккуратно складывал их на краю стола, поправлял стопку, придирчиво осматривал ее, а затем начал собирать фломастеры и ручки. Леви хотел прибраться.

— Вы как? — спросил Эли.

— Страдаем, — ответил я. — А что насчет тебя?

Эли посмотрел вниз, во двор.

— А помните, это я хотел умереть зимой?

Да, я прекрасно помнил тот разговор. Тогда мы были маленькие, может быть, восьмилетние, и сильно заинтересовались смертью, когда кот Эли отправился к праотцам в результате несчастного случая, включающего в себя пьяного водителя автобуса и зов кошачьей любви.

Я сказал, что хочу умереть летом, потому что летом светло, и умирать не так страшно. Эли сказал, что хочет умереть зимой, потому что зимой отстойно все равно, Калев сказал, что хочет умереть осенью, потому что его мама говорит, что осенью у всех депрессия. А Леви выбрал весну, потому что весной все цветет, а у него аллергия.

Так и решили. Но Калев, вот, передумал.

Я отошел к стеллажу с книгами, том за томом вынимал любимые книги Калева, листал их в поисках записки или вырванной страницы.

— По-моему, я все усложняю, — сказал я, отложив "Бродяг Севера" вслед за "Наследником из Калькутты". — Может, не так уж сильно он любил "Шерлока". А может я не так уж сильно его любил.

Я провел пальцем по стеллажу, представив, что наткнусь на вырезанные буквы, но только снял слой пыли. Леви громко чихнул.

Эли сказал:

— Ну что, пойдем домой?

— Мы обещали ей остаться, — сказал я. — И мы только начали.

Я полез под стол, стукнувшись головой, принялся искать записки, но столкнулся только с пылью, проводами и засохшей мандариновой коркой. Ее взял в руки, повертел немножко и выбросил, потому как она ничего из себя не представляла, как моя личность, к примеру. Я видел кроссовки Леви, утепленные с ортопедической подошвой, просто адово дорогие. Один шнурок у него развязался, и я решил исправить положение.

— Гляди, вот это бантик!

— Кроет тебя? — спросил Леви сочувственно. Мне не хотелось вылезать из-под стола, так что ответ, скорее всего, был положительный. Я хотел об этом сообщить, но Леви вдруг подпрыгнул, я увидел, как кроссовки с силиконовой синей прослойкой на подошвах отрываются от пола.

— Невидимые ручки!

— Что?

— Ну, вернее ручки-то видимые. Чернила невидимые. Да и чернила видимые, но в темноте!

И я понял, о чем говорит Леви, выглянул из-под стола, увидел, что Эли тоже отвлекся от печальных созерцаний пустого двора. Эли метнулся к выключателю, щелкнул им, и свет в комнате погас. Впервые за долгое время. Я подумал, что даже в худшем случае, если мы не узнаем ничего нового, это все хорошо скажется на счетах за электричество четы Джонс.

Результат простейшего по своей сути действия превзошел все мои ожидания. Набор ручек с чернилами, видимыми только в темноте, Калеву подарили за победу в очередном спортивном соревновании, и мы ему очень завидовали. Я испытывал по этому поводу особенную печаль — мяч, прилетевший с неожиданной стороны на уроке физкультуры, теоретически мог убить меня, и я падал в среднем раза четыре за день. Способность запутаться в собственных ногах была одним из моих немногочисленных талантов.

Так вот, уж очень сильно я завидовал Калеву, его победе, хорошим отношениям с телом и, уже за компанию, этим классным космическим ручкам, чьи стержни тоже светились в темноте. Они мне очень нравились, но я не представлял, как и зачем их можно использовать. Можно, наверное, было писать записки в школе, но учились-то мы в светлое время суток, а попытки поместить в записку в самодельную камеру обскура, закрыв свет руками, привлекали бы гораздо больше внимания, чем телефон под столом. Значит так, дигитальная эра лишила нас этого удовольствия.