Вначале состав шел быстро, потом стал задерживаться на перегонах, на станциях. Только на третьи сутки проехали Свердловск. Природа заметно изменилась: новые картины открывались Ивану, выросшему в равнинном Южноуралье. Отвесная скала вдруг закрыла небо, он изловчился, глянул вверх — там ели и пихты ступали по каменным выступам. Скала промелькнула, внизу открылась речка: «Вот где остановиться бы, порисовать!» С блокнотом он не расставался, чувствовал под собой на нарах, и слышал, как билось в волнении сердце — такой красоты еще не было.
— Сылва, — сказал молодой боец.
Иван выхватил блокнот, переспросил название и записал: «Проехали реку Сылву».
Эшелон остановился на маленькой станции Чикали, а кто-то из бойцов ждал Кунгур: надеялся встретиться с сестрой.
В теплушку заглянул лейтенант Климцов и спросил Чистова. Лейтенант был назначен командиром взвода бронебойщиков, а сержант понадобился ему, чтобы выпустить «боевой листок».
Чистов выпрыгнул из вагона. Климцов поздоровался с ним по-граждански и повел рукой, захватывая домики с огородами, речку, скалы на том берегу…
— Приказываю нарисовать!
— Есть нарисовать! — радостно ответил сержант.
Никогда природа еще не покоряла Ивана так, как здесь, он даже оторопел — захватило дух. Растерянно повертел в руках блокнот: «Разве нарисуешь?»
Кунгур проехали ночью, а ранним утром без остановки проскочили Пермь, видневшуюся в рассветной дымке. Эшелон медленно тащился через мост: мелькали стальные фермы, будто перехлестывая небо и широкую Каму, дрожащую внизу синей рябью. Чистову показалось, будто вагоны висят в воздухе — от одного и другого берега было далеко. Пароход, буксировавший плот, отчаянно дымил в светлое утреннее небо. Широкий плот угловато кособочился, а пароход, вспенивая колесами воду, упрямо тянул его за собой. Но никакого движения вовсе не было заметно.
Последняя ферма моста лязгнула стальным звеном, и в ту же минуту ветер с Камы донес раскатистый, зычный гудок. Несколько человек на буксире помахали с палубы — они не впервые видели воинский эшелон. Еще с минуту маячила колокольня старинного собора, в котором тогда хранились эвакуированные картины из Русского музея.
Родной Урал, мосты через Каму и Волгу остались позади. Каму проезжали утром. Волгу — ночью. Замкнутая в темных берегах (нигде ни огонька), тревожно спала широкая русская река. Над ней торжественно сияла луна. Как всегда, холодная и чужая в пустынном мире звезд. Вперехлест мелькали стальные фермы моста, отзываясь тяжелым лязгом под колесами вагона. Сержант Чистов не спал…
Чем ближе к фронту, эшелон тащился все медленнее. Часто останавливался, пропуская составы с военной техникой. Встречные санитарные поезда ползли со скрипом и стоном — так казалось. Иван достал письмо, полученное в Тюмени от Качинского, и в который раз уже перечитывал, начиная со строчки, тронувшей его:
«Я верю в тебя, мой дорогой, в твой благородный порыв, и хотел как друг, как старший товарищ пожелать тебе всюду успеха на твоем тернистом пути воина и художника. Ты увидишь зияющие раны городов, сожженные села, слезы матерей — смотри, запоминай. Пусть твое сердце наполняется гневом. Будь осмотрителен, оберегай себя…»
Вагон тряхнуло раз, другой, и эшелон остановился на разбитой станции. Выгружались по команде быстро и проворно. Водокачка пульсировала тоненькой струей. За водой установилась очередь. Солдаты цедили в котелки, пили жадно. Вода скатывалась по щекам и подбородку на пыльные ботинки. Не скажешь: «По усам текло», — ребята были безусые, мало кто еще испробовал опасное и в то же время ласковое лезвие бритвы. Молодые солдаты держались спокойно, уверенные в том, что они нужны там, на фронте.
Сержант Чистов раскрыл свой блокнот, в котором зарисовал тополь на перроне Тюменского вокзала, и теперь торопливо рисовал другой, незнакомый вокзал, зиявший пустыми окнами, штукатурка со стен сбита, с крыши свисали скрученные листы железа. Лейтенант Климцов посмотрел на часы и одобрительно кивнул издали художнику. Он не скрывал того, что в бронебойщике Чистове видел больше художника, нежели солдата. Но одно не исключало другого: теперь важнее солдат! Этого требовала война, а главное — лейтенант верил в неминуемую Победу! От этой веры глаза командира почти всегда светились, а если он мрачнел, то прятал их, надвигая фуражку на переносье. Теперь козырек был поднят вверх, как забрало, на вспотевшем лбу — четкие, глубокие морщины. «Пахота прожитых лет», — говорил о морщинах Климцов.