В траве размеренно постукивали кузнечики — тишина, как будто и не было вовсе войны на земле. Отец лег на спину, заложил руки за голову — большой, сильный. Я смотрел на него, вспоминая: придет, бывало, он с работы, вот так ляжет отдохнуть, а я примощусь к нему, положу голову на тугой мускул, чувствуя, как ритмично толкает, бьется в нем какая-то «жила».
Но теперь я не решался прилечь к отцу-солдату, словно он стал чужой. Отец будто почувствовал это, приподнялся и потрепал меня за волосы, а я покрутил головой, как бы высвобождаясь, и несмело придвинулся к нему. Сердчишко мое опять стучало, стучало, оттого я не помню, как мы простились. Отец, не оглядываясь, скрылся в лесу, а я, выйдя к крайнему дому, попросил напиться. Женщина, стоявшая на крыльце, позвала меня в дом. Я примостился в кухне на лавку — и, больше не сдерживаясь и не стыдясь, заплакал навзрыд.
Хозяйка принесла воды в кружке, поставила на стол и, пока я плакал, молча стояла надо мной. Приходя в себя, я отвернулся к окну, увидел березу, распустившую плакучие ветви до земли, и закашлялся, утирая горючие слезы…
— Всё провожаем, докудова это, — сказала хозяйка и с сердцем добавила: — А встречать когда будем?
В голове у меня все путалось, не то это явь, не то сон. Гибкие ветви березы не качались, а плавали в воздухе. Сиротливо висел скворечник, из него не выглядывал и не цвиркал птенец.
Под березой стояла рассохшая бочка, обручи с нее давно спали, но никому до этого не было дела. Хозяин в гимнастерке и пилотке строго смотрел с карточки, подоткнутой в рамку увеличенной фотографии, удивительно похожий на те, какие я видел у других и у себя дома: счастливая молодая пара.
— Поеду домой, — вздохнул я. — Спасибо…
С крыльца посмотрел на лес, у опушки которого простился с отцом. Оттуда доносилась песня:
Друг мой Ваня
Осень 1941 года выдалась солнечная. Торопливо стучали шахтные моторы, громыхала, ссыпаясь с эстакады, руда… А когда вьюги укутали избы снегами, в Пласт приехал художник. Он пришел в клуб, где я, расстелив полотнище в холодном фойе, писал лозунг. Художник прошел мимо, оглядывая меня, и, наверное, подумал: «Этот парнишка будет мой». И не ошибся: нас, желающих рисовать, оказалось много.
Лишь только весть о приехавшем художнике облетела тихие улочки, как мы сразу потянулись к нему. Несли Николаю Станиславовичу Качинскому рисунки, наброски, сделанные на клочках бумаги. Это и подтолкнуло его организовать изостудию в клубе имени Володарского.
На первом занятии художник провел беседу. Мы сидели в шапках, в пальтишках. От одежонки нашей пахло дровами, сеном: в семьях остались малые да старые помощники. Николай Станиславович сразу обратил внимание на смуглого паренька в стежонке и подшитых валенках с высокими голенищами. Этот худощавый паренек — Ваня Чистов — станет любимцем студии.
Мы цепко вглядывались в репродукции, принесенные художником, ловили каждое слово.
— Главное, друзья мои, — говорил Николай Станиславович, — не чистота штриха, а живая, выразительная линия. Разнообразя штриховку, добивайтесь объема предметов и материальности. То есть, из чего предмет: фарфор, глина, стекло… Чтоб стекло звенело, а в складках драпировок чувствовалась бы легкость. Не беда, если рисунок получится затертым, важно, чтобы была выражена суть — уже хорошо! Не забывайте, что рисовать надо всегда, не расставаясь с альбомом и блокнотом — делать везде наброски…
Вечером Ваня Чистов записал в дневнике:
«Познакомились с художником Н. С. Качинским. Он говорил о рисунке, о наброске: линия должна быть строгой и мягкой, певучей — как звук, извлекаемый смычком. Здорово интересно! Я знаю, что нам надо много учиться, только придется ли из-за проклятой войны…»
Николай Станиславович поселился в соседстве с нами. Однажды мы с Ваней решились войти в этот заветный дом. Постучали, но никто не отозвался. Все же, подталкивая один другого, мы переступили порог.
— О-о, милые мои, чего же вы так робко! Раздевайтесь, — вышел навстречу нам из комнаты художник.
Забросив одежонку на печку, мы ловко нырнули под занавеску в комнату и чуть не натолкнулись на картину. Большой холст стоял на табуретках, привязанный к низкому потолку за гвозди, вбитые в матицу. От палитры с краской, выдавленной гораздо щедрее, чем это делаем мы, пахло скипидаром и лаком. Кисти лежали на полу и всякие разные торчали еще из кринки с отбитым краем.
— Проходите сюда — смелее!
Мы протиснулись в дальний угол комнаты и увидели на холсте полутемную избу, немецких солдат и Зою Космодемьянскую. Она стояла в белом, как русская березка (что-то такое говорил и сам художник), но не склонилась, стояла гордая перед врагами.