В Америке дядя вынужден был отказаться от своей престижной карьеры педагога-физика: ему так и не удалось освоить в совершенстве английский язык, хотя учился он упорно. Не жалуясь, не вздыхая, как многие иммигранты («кем был, кем стал!») он круто сменил профессию: пошел набивать руку в сапожную мастерскую моего отца. Примерно в это время мы, наконец, изгнали папашу из дома… Конечно же, дядя был огорчен разводом родителей, но ведь он хорошо знал, кто виноват в этом. Мама, как и прежде, видела в дяде Мише родственника и друга. Дядя хорошо нас принимал, любил произносить за ужином долгие тосты. И хотя я был уже взрослым человеком, мужем и отцом, меня приводили в радостное, почти восторженное состояние его проникновенные речи, в которых он вспоминал наши с Юркой детские годы, называл меня Рыжиком. Что поделать, – я таков: мою душу согревает доброе слово.
Мама и тетя Валя сдружились еще сильнее, чем прежде. Да и я тетку очень любил. Настолько, что нередко, звоня с работы домой, машинально набирал не наш, а ее номер телефона…
Примерно через год после переезда в США дела у дяди наладились: он открыл свою мастерскую, квартиру сменил на более просторную. А у нас с мамой вскоре начались печальные события: выяснилось, что мама тяжело больна. Не буду снова писать об этом, скажу только, что мы, казалось бы, могли ожидать сочувствия и поддержки близкого родича. Да, – года четыре так и было. Но примерно год спустя после первой поездки в Наманган к доктору Мухитдину Умарову я стал замечать, что дядя с каждым днем все больше отдаляется от нас с мамой. Прекратились застольные речи, шутки. Приходишь – а он, здороваясь, еле кивнет. И однажды, когда я, навестив Юрку, уходил, Михаил Юсупович – хмурый, бледный, – тоже вышел в прихожую и сказал: «Валера, нам нужно поговорить»…
Мы с дядей сели в мою машину, взволнованный Юрка, несмотря на протесты отца, присоединился к нам. И вот тут я услышал от дяди Миши: мы с мамой не должны больше бывать у него в доме.
Не бывать у него в доме… Трудно передать, что я почувствовал. Мне показалось, что дядя ударил меня. Ошеломленный, озлобленный, я ответил грубостью. «Не слушай его, Лерыч, приходи, хоть каждый день!» – вопил Юрка… Впрочем, вспоминать этот разговор мне до сих пор тяжело.
Должен признаться: мы с мамой и после этого разговора продолжали навещать своих родных. Ведь мы и прежде не столько к дяде Мише ходили, сколько к деду, к Юрке, к тете Вале. И теперь так делали – не только потому, что хотели их видеть, а потому, что не желали подчиняться Мише.
В чем же была причина дядиной вражды? Что ее вызвало? Сочувствие к брату, с которым он продолжал встречаться? Злоба, что тетя Валя дружит с мамой и откровенно ей рассказывает, как невыносимо тяжело ей живется с мужем? Страх, что мама уговорит Валю уйти от него? Скорее всего и то и другое. Но не все ли равно? Скажу только, что с этого дня навсегда исчезла моя любовь к дяде Мише, исчезло уважение. Вернее, то, что еще оставалось от этих чувств: ведь я уже давно замечал дядино двуличие.
«Валера, – сказала мне однажды мама, – твой дядя боится, что мы – дурной пример для его семьи. Он требует, чтобы Валя и Юра порвали с нами». – «Ничего у него не выйдет!» – воскликнул я. К несчастью, я ошибся. Правда, наша с Юркой дружба оказалась нерасторжимой, – Юрка отцу не верил. Но, как ни печально, дружбу тети Вали с мамой ему удалось разрушить. Этот злобный человек был умнее и хитрее простодушной своей жены. Он воспользовался какой-то глупой ссорой подруг, стал настраивать Валю против мамы, наговаривать, лгать…
Каким же он был бездушным! Ведь знал, как тяжело больна мама, как нужна ей поддержка! Но я-то все время думал об этом. И весной 1996 года, после очередной маминой поездки к доктору, встретился с тётей Валей. «Ведь вы так близки, вас так много связывает. Я вижу, как мама страдает – помиритесь!» – волнуясь, говорил я. И услышал в ответ: «Ее слезы всегда были притворными».
Надо ли объяснять, что я почувствовал? Как Валя – близкая из близких – могла сказать такое! Я не смог скрыть от мамы этот разговор. И тут она мне тоже призналась: она звонила Вале в Йом Кипур – и попросила у подруги прощения. День Искупления очень часто становится днем примирения после долгих ссор. Но Валя, ничего не ответив маме, положила трубку.
Как сильно, как глубоко мама любила Валю, я осознал, когда мамы не стало. Мне рассказала Эмма: мама, уже почти при смерти, хотела увидеться с ней. Валя узнала об этом в день маминых похорон. Вечером, возвращаясь, я увидел ее у входа в наш дом. Почувствовала ли она раскаяние или это была дань обычаю, суеверный страх оскорбить умершую? Не знаю. Лицо ее было… пусто, – другого слова не нахожу. И я не захотел говорить тёте о том, что мама Эстер ушла из этой жизни с болью в сердце, так и не поняв, как случилось, что после тридцати лет близкой дружбы подруги расстались друг с другом…