Выбрать главу

Марийка и проснулась с тем же миротворным ощущением народившейся в ней новизны. Мама ушла, наказав ей ухаживать за Яковом Ивановичем.

— И чтоб ни одна живая душа не знала, что он у нас.

Нужно ли было говорить об этом Марийке!

Остап Миронович не смог прийти к дядя Яше. Он передал: прежде всего встать на ноги. И согласился с предложением Зинаиды Тимофеевны — переправить Якова Ивановича в Сыровцы.

Вся надежда была на дядю Артема. Его томительно ждали целыми днями, пока наконец ясным предзимним утром не донесся с улицы тележный скрип и голос Артема Соколюка, нереально спокойный, произнес:

— Тп-р-ру… Приихалы.

IV

Близкая, сладкая память деспотически завладела ею, и она очнулась только, когда ступила на старый шаткий мост, увидела: еще не осветленная, мутно-желтая вода, завиваясь воронками, идет почти вровень с изъезженным, присыпанным сенной трухой настилом. Солнце слепяще заливало еще не вошедшую в берега реку, слышен был лавинный ток воды, и что-то заставило остановиться женщину, она долго смотрела, как плотные струи зазубривались перед темными, в зеленой слизи, сваями, бурлили у нее под ногами, под съеденными гнильцой бревнышками, и ей стало жутко от этой близости идущей внизу стремнины, что-то суеверно погнало ее вперед, и она почти бегом миновала мост, крестясь и прижимая к себе безгласное теплое тельце. Золотой мираж погас, она снова оказалась наедине с изъевшей ее душу болью — от того, что было потом…

Тогда сознание ее никак не могло соединить арест Марьяна с той необычно куцей винтовкой, из которой он убил надоедливо сновавшую в жнивах птицу, — не к добру, по-кошачьи кричал канюк — туда ему и дорога. В не часто выпадавших, а потому особенно желанных, душных от объятий, истомно опустошавших ночах, когда весь мир, с черной осенней слякотью или с заунывной снежной завирухой, пропадал пропадом за окошком ее хаты, которая давала пристанище их любви, она и думать забыла об окаянном канюке, в ней уже проламывалось сахарное, живое биение ее ребенка… Да канюк, видать, успел накликать беду.

Накликал, проклятущий! Нечто в этом смысле она и пыталась внушить тюремному начальнику, все лето и зиму одолевая с бедною донечкой тяжелые версты, ведущие в уездный город: не виноват Марьян! Она ничего не могла соединить, вспоминая его по-мальчишески стеснительные, целомудренные ласки, — это не он, другой застрелил в Вербном логу уполномоченного, везшего в уезд отобранное у куркулей зерно, мало ли что — грозил, когда ворошили и его родительское подворье: зеленый умок горотьбой не огородишь.

Начальник терпеливо слушал ее, и изощрившимся в долгих беседах женским нутром она видела в его глазах смутный огонек сочувствия. Один раз, прямо при нем перепеленывая измученного долгой дорогой ребенка, она будто впервые увидела, как сопрело и закоростело — от неухода, от неприюта — худенькое серое тельце, и ее ослепило, что и эту ее кровинку отнимает у нее господь. Тогда, завыв, как волчица, она повалилась перед вставшим из-за стола человеком, он поднимал ее, тряс за плечи, изо всех сил стараясь внедрить ей в обезумевшую голову, чтобы она оставила всякую надежду, чтобы бросала кулацкое отродье, выбиралась из тьмы и шла в новую жизнь, в зачинающийся на селе колхоз, ее примут, он бумагу даст… Да ведь Марьян не велит!

Странно, непонятно вел себя Марьян. Сколько ж она слез пролила в короткие, горькие минуты свиданий с ним в каменных стенах, сколько заклинала: тоже упади в ноги тюремному начальнику, не зверь же, поймет, что нет на тебе греха, — Марьян, дрожа губами и ломая брови, отворачивался, говорил, что ему все равно крышка, вот только жаль, не успел повести ее к венцу, и останется его донька несчастной, незаконной сиротой на белом свете.

Вся надежда его была на отца с матерью: может, смерть его растопит им душу, смилуются, простят его с наймичкой грех, приютят как родную. У нее сердце разрывалось от этих слов, но она не сыпала соль ему на рану, молчала, что житья ей нет в его родительском доме: только и слышит от матери, мол, она, беспризорная тварь, и навлекла господнее проклятье, сына загубила.

Металась душа Марьяна между нею и отцом с матерью, не знал, как развязать узел, и оттого смирение перед выпавшей ему долей сменялось в нем приступами беспамятного гнева. Уж недавно совсем, в самую распутицу было: сидел этак-то, потупя голову в тяжелой думе, видно, чуя близкий конец. Пришел в камеру охранник — выводить ее с ребенком, Марьян вскочил, бешеный, белый, выхватил у него из ножен длинное лезвие — сразу и порешил бы обеих, чтоб не мучились в сиротской доле, кабы, искровянив себе руки, охранник не вырвал смертоносное жало… Да, может, лучше б и порешил.