Выбрать главу

Надежда была и на огороды: тут не хлебный злак в землю зарывать, гарбузы ели — семечки прятали, посиделок не устраивалось — лузгать негде было… На огороды надежда была и на сады.

В награду за муки, истощившие у сельчан дух и тело, небо с апреля забросало Сыровцы белыми и розовыми венками, сады тыны ломали молодыми ветвями в небывалом цвету… В награду, а может, в новое страшное наказание… По вечерам, когда полотна тумана стелились на реку и на луг, томительным теплом дышали недвижные, тяжело осыпанные лунным светом яблони, а со старых осокорей, до неба простерших темные кроны, низвергалось соловьиное пенье, и тогда молодайки, не успевшие налюбиться, девчата, у которых была и вовсе отнята любовь, захлопывали окошки в хатах, комкали и обливали слезами ненужно мягкие, не от сладких ласк горячие подушки.

Была весна мукой и Кабуку. Пылил на бричке по улицам, изматерясь, собирал по хатам мала и велика поле пахать и жито сеять; а старушки, примостившись рядком на завалинке в затертых кожушках и латаных чоботах, судили-рядили Кабука.

— Лютует…

— Ой, лютует!

— Залютуешь, как нема в хате ни тепла, ни ласки.

— Мается под Фроськиными окнами, а она, как тот кремень, затвердела. А ведь любила!

— А он еще больше распаляется…

— Сколько молодиц на селе, а ему одна в душу запала…

— Она ждет своего Михайла…

— Бедует с малым дитем, а перед Кабуком не клонится…

— Святая душа…

— Э, не такой Кабук, чтоб миром отступиться…

— Что-то будет…

И вдруг пошел слух из одной хаты в другую: Михайло весть о себе дал — из плена. Почему-то передал не жене, Фросе, а матери, старой Устинье. Просил забрать в Сыровцы.

В чистое воскресное утро заливался над селом колокол — звал в церковь к ранишней службе. Колокол был невелик, до войны висел возле хаты колхозного правления — на случай пожара село поднимать. Конон при своем хилом сложении один втащил его на колокольню. Невелик был колокол и не тонкого литья, не малинового звона, но как бы там ни было, а все шло по закону мирскому, и к церкви, уютно прорисовывающейся в легкой, как туманец, зелени осокорей, ковыляли старушки в вынутых из сундуков белых ситцевых платочках. Конон стоял у ограды, зыркал глазами в обе стороны улицы: собирается ли сход?

В это же утро к Артему Соколюку въехала повозка. Не старый еще человек — Марийка видела его впервые — завернул к кузне, бросил вожжи в повозку, начал распрягать лошадь, Артем помогал ему. Задержал он его недолго, проводил за подворье, вошел в хату озабоченный. Подала тетя Дуня на стол, — от Марийки не ускользнуло: любимый свой кисляк ковырял как попало, не отрезал — в удовольствие — ровные маслянисто-белые пласты ложкой.

— Что-то там тот архангел блукает, погляди, Артем.

В окошке, куда показывала тетя Дуня, виднелся Конон.

— Несет нелегкая, — процедил сквозь зубы дядя Артем.

На пороге Конон перекрестился, ища образа, пропел тоненько:

— Хлеб да со-о-ль!

— Проходите к столу, — тетя Дуня обмела фартуком скамью.

— Эге, сегодня ж воскресенье господне, еще и в церкви не отслужили, где ж там за стол. Греха не боитесь, соседка.

— Разве ж то грех — поесть человеку. Какая ж работа голодному…

— Ото ж оно и есть! — поднял палец Конон. — Работа в воскресенье. Греха не боитесь.

— Грех один, — сказал дядя Артем, гадливо глядя на Конона, — обидеть или обмануть. Несет вам бабка Горпина последнее, чтоб отец Трифон кадилом под носом полыхал…

— Грех, говоришь? — навострился Конон, тихо, по-лисьи подойдя к столу. — А ты вот только встал, а уже и грех содеял.

— Какой это грех?

— Обманул и обидел. Приехал до тебя человек коня ковать, а ты ж ничего не сделал с конем. Обманул! Я по следу глядел: какой конь пришел, такой и ушел от тебя.

Артем окаменел, потом усмехнулся натянуто:

— Не сладились. У него грошей нема.

— Обман, сплошь обман, — тянул свое Конон, не вняв словам Артема.

С тем и ушел.

— Чтоб тебе повылазило! — Артем бросил ложку в кисляк, белым брызнуло по столу.

Немного погодя — Кабук во двор. Марийка увидела, как белизна медленно заливает лицо Артема. Он несколько раз провел пальцами под ремнем, оправляя рубаху, как гимнастерку, вышел из хаты, приготовясь ко всему. Марийка стала в двери, затаилась в чутком ожидании.

Сильно сдал Кабук. Был он прям, упруг, вышитая льняная сорочка натянулась на крепкой груди, но лицо потеряло мягкую округлость, опало, глаза оловянели в багрово набрякших веках.