Ну ладно, сделаем паузу. Напишем-ка пока письмо матери солдата: надо сообщить ей о трагедии. Эта тяжелая обязанность тоже на мне, а Сиверцев пусть пока посидит, подумает.
Я достал из ящика стола документы погибших, разложил на столе. Все отсырело, кроме анодированного портсигара да паспорта женщины: он был завернут в целлофан и перетянут ниткой. Достал часы на сыром ремешке, приложил к уху и услышал мелодичное постукивание. Живет железка, а человека нет... И вспомнилась мне Германия, и ясный июньский день сорок пятого года, услышал стук лопат: под Берлином выкапывали тогда из могилы у немецкой деревушки Дебериц трупы четырех наших танкистов, чтобы перезахоронить их на общее кладбище в Панкове. Танкисты эти нарвались на засаду фаустпатронщиков в один из последних дней войны, второго мая. И когда переносили очередной жиденький дощатый гроб, когда ставили его в грузовик, из щели гроба вдруг посыпались чистенькие, красные тридцатирублевки — танкистам перед Первым мая давали зарплату. И так меня это тогда поразило — пролежали бумажки полтора месяца в земле, а все как новенькие... Старшина неторопливо подобрал их и пачечкой сунул обратно в гроб...
Так ведь то была война!
А здесь? Здесь за что люди погибли?
Негодяй он, этот кудлатый, сволочь и негодяй! И хватит с ним возиться — пора кончать допрос! Я поднял глаза на Сиверцева: он подался вперед и в упор смотрел на стол — на часы, на портсигар...
Лодка, высоко задрав нос с большими буквами «ЛПХ» и цифрой «17», мчалась вверх по реке, к Тозу.
Пассажиры молчали: какие уж тут разговоры, коли на моторе пьяный! Держался, правда, моторист, как ни в чем не бывало, и глаза смотрели обычно, и лицо покраснело в меру. Но солдат остался рядом с кудлатым. Известно же: пьяному море по колено, а лужа по уши! Кто знает, что ему в голову взбредет! Так хоть чтобы рядом с ним быть, — может, мотор перехватить, если что...
Девочка уже выспалась и теперь, сидя подле матери, то и дело опускала ручки в воду и звонко смеялась, когда радужные струйки окатывали ей локоть, а то и плечо.
Солнце ушло вправо, к западу, и только изредка било длинными косыми лучами сквозь мохнатые пихты на верхушках отступивших от реки гор. Весь правый берег за Мзасской скалой был огромной местами заболоченной поймой. Скалы теперь перешагнули через реку и громоздились слева — здесь было глубоко даже летом, когда полая вода уходит и когда Мрассу в иных местах переходят вброд. Скалы здесь отвесно уходили под воду метров на двадцать.
Женщина, запрокинув голову, завороженно смотрела вверх, на сосны, неизвестно как взобравшиеся на уступы скал, на серевший в расселинах снег. Вот уж такого она не видела: в мае — и снег!..
Скалы разом оборвались, отступили от реки, ушли влево; Мрассу разлилась в этом месте широченным полукилометровым плесом, затопила курьи и курьюшки. Базылев — он полулежал на носу, хоть и не смотрел вперед, вдруг весь напрягся: отражатели! Чтобы лес при сплаве не оседал в курьях, слева и справа от берегов наискосок, к середине реки, здесь ставили отражатели, а по-местному — плашкотники: длинные, метров на двести-триста каждая, бревенчатые плети. И если этот пьяный на моторе... Базылев тут же отогнал эту мысль, настолько она была несуразной.
Вот и первый отражатель — лодка прошла метрах в тридцати от конца. Вдоль него бежали веселой гурьбой бревна. Отражатель поднимается над водой сантиметров на десять, но под водой — Базылев это знал — уходит на толщину двух бревен, и если лодка ненароком налетит...
— Так что вы хотите сказать, Сиверцев?
И тут он, оторвав взгляд от моего стола, откликнулся:
— Эх, да разве ж вы поверите? Я ведь не этого хотел, не этого! Если бы я знал! — И он безнадежно махнул лапищей.
— Так чего вы хотели?
Сиверцев, видимо, проглотил застрявший в горле комок — кадык у него дрогнул, — и заговорил торопливо, помогая себе руками, словно боялся, что не успеет договорить:
— Попугать я хотел, того, однорукого! Чтобы не задирался! Думал, тряхну лодку, он с лица побелеет, а я засмеюсь и потом, мол, донимать стану. Где встречу, так и попомню, как он от толчка с лица сменился, а еще меня, мол, взгреть собирался!
Я даже растерялся — настолько это дико звучало.
— И ради этого — все?
— А что? Зачем же он меня при бабе позорил?
— Послушайте, Сиверцев, ведь вы женаты?