Великодушный человек, хвалит мои «Кораблекрушения».
— Книга вашей милости больше ценна тем, что скрывает, нежели тем, о чем рассказывает.
Места за столом постепенно заполнялись. Пришел слепой поэт, стуча своим чрезмерно длинным ясеневым посохом. Однажды я описал ему Парагвай с его далекими реками, и он на следующий день прислал мне стихи в благодарность за рассказ. Он писал о каравеллах, качающихся на сонной, илистой реке. Бессознательная и, быть может, невольная магия поэтов — слово «сонная» перенесло меня на палубу судна «Комунерос», на которое меня посадили истерзанного и в кандалах, чтобы увезти в Испанию. Мы ждали попутного ветра в месте, называемом Тигре из-за обилия там этих хищников, которые забираются на плавающие острова, образуемые камалоте[88], и скапливаются неподалеку от глиняных хижин поселка, именуемого Буэнос-Айрес.
Действительно, то были пропащие дни, заполненные сонной вялостью, светом и теплым воздухом.
В какой-то момент бесконечного ужина взял слово сеньор Барраль, виконт де Калафель. Он стал молоть вздор о том, что искусство должно идти своим путем, и «никто-де не смеет искать в нем дьявольские козни». Он явно намекал на инквизицию. Все горячо аплодировали, даже священник, этот язычник, сидевший рядом со мной.
Брадомин произнес нескончаемую речь. Похвалил меня как «человека-гуманиста, более достойного светлой Италии, чем этой траурной Иберии».
Выпили за его книгу. Не один бокал, а много бутылок. Брадомин обернулся ко мне и очень серьезно сказал:
— Я знаю, вы обеспокоены моей худобой. Она вызвана утратой руки в Мехико, событием, коему ваша милость были свидетелем, — сочинял он, — и осталась у меня лишь одна рука, чтобы поднимать бокал. А руку, которой держат вилку, я потерял…
…
В ТУ НОЧЬ У МЕНЯ ВОЗНИКЛА ПРЕСТУПНАЯ СТРАСТЬ. Желание убить, избавить мир от человека, которого мы считаем вредоносным, появляется внезапно, как наваждение.
Поэты чересчур много выпили. Я сам, хотя голова не кружилась, был возбужден — бокал за бокалом дали себя знать. Кое-кто простился и ушел, другие составили компанию, намереваясь побродить по улицам Севильи, поискать игорные дома, бордели и кабачки.
Они удивились, услышав, что я — в первый раз — собираюсь присоединиться к их ночному походу.
Поэты не переставали спорить. Мы долго простояли на углу улиц Сьерпес и Пельехерия, обсуждая, куда пойти. Наконец решили плыть куда глаза глядят. Сперва направились в мой квартал, к улице Агуа, мимо домов епископа де Эскилаче, где толпятся молодые, так называемые независимые проститутки, которые, как они сами говорят, ведут мужчину в свое собственное жилье и ублажают его у себя в комнате при полном равнодушии опустившихся родных и мужей-сутенеров.
Это было довольно грустное зрелище. Девицы зажигают маленькие костры, мерцающий огонек их освещает — обычно это еврейки или мавританки. Здесь больше болезней и нужды, чем веселья и наслаждений. На этом фронте мы потеряли только одного сочинителя, чьего имени я не помню. Человека немолодого и унылого, тело которого если и помнило женскую ласку, то воспоминание о ней давно превратилось в засохший рубец. (Он мне говорил, что пишет «Хронику поздней любви».)
Я намеревался терпеливо обойти злачные места Севильи золотой эпохи, чтобы приблизиться к моей цели — владениям Хесуса Мохамеда.
Мы прошли по кварталу, где заправляют карточные шулеры. Многие игорные дома, по слухам, являются собственностью весьма высоких особ и даже духовных пастырей. Здесь играют на все. Солдат, недавно прибывших из Америки, обирают жулики и присваивают себе золото и свежие жемчужины еще со следами соли Карибского моря.
Мы подошли к Мансебии, городскому публичному дому, кое-как огороженному досками.
Инфернальный мир падших существ. Хромые герцогини, украшенные грязными перьями, голые мулатки, недавно купленные на рынке, где хозяйничают голландцы. «Приличные» дамы с правильной речью, которые подходят к вам и интересуются намерениями кавалеров. Мир сводней и продажной любви. Одной из этих мнимых знатных дам я сказал:
— Я друг Хесуса Мохамеда. — Женщина обернулась, чтобы позвать его. Ее голос подхватило эхо еще многих глоток:
— Омар Мохамед, Омар, Омар!
Очевидно, имя Хесус было дневным и официальным, именем принудительного крещения, которое по ночам заменялось законным мавританским именем Омар.
Со мной были также слепой поэт, углубленный в свои фантазии и в основном произносивший монологи, да священник, смеявшийся и шутивший с каждой встречной шлюхой, и еще двое, чьих имен я не помню.