Выбрать главу

Вдвоем с Ивом мы бежим к автомобилю и спустя минуту уже мчимся по Веймарскому шоссе. Мы сидим втроем на переднем сиденье: водитель, Ив и я. Мы с Ивом все время показываем друг другу разные достопримечательности. «Гляди, вон барак политических! Смотри, вилла Ильзы Кох! Гляди, вот вокзал, помнишь, мы здесь высаживались! Смотри, вон корпуса „Мибау“!» А потом уже не на что было смотреть, кроме дороги и деревьев, деревьев и дороги, и мы запели. Вернее, пели Ив и водитель. Я же только делал вид, что пою, — уж больно у меня скверный слух.

А вот и перекресток, на котором одиннадцатого апреля мы вступили в бой с убегавшими эсэсовцами. Мы, испанцы, маршировали по самой середине шоссе, одни из нас были вооружены противотанковыми гранатами, другие — винтовками. Слева шагали французы, справа — русские. У эсэсовцев был броневичок: свернув на лесную просеку, они пытались скрыться в лесу. Справа послышались слова команды и долгое троекратное «ура». Русские атаковали эсэсовцев гранатами, затем пошли в штыки. А мы, французы и испанцы, принялись обходить врага, чтобы отрезать ему дорогу. Завязался бой, и, как всегда, все перемешалось. Броневик загорелся, и вдруг стало непривычно тихо. Все было кончено — и бой и мешанина. Мы начали строиться на шоссе, когда я вдруг увидел двух совсем молоденьких французов, ведущих раненого эсэсовца. Я знал их, хотя и не очень хорошо, это были ребята из моего блока, бывшие партизаны.

— Жерар, послушай, Жерар! — окликнули они меня, когда подошли ближе. В те времена все звали меня Жерар.

Эсэсовец был ранен в руку и в плечо. Он поддерживал раненую руку ладонью, и в глазах его бился страх.

— Мы взяли пленного, Жерар, как нам быть с ним? — спросил один из юношей.

Я взглянул на эсэсовца. Я знал его. Это блокфюрер, который только и делал, что орал и издевался над заключенными. Затем я посмотрел на обоих парней. Я хотел сказать им: «Расстреляйте его тут же — на месте — и становитесь в строй! У нас еще много других дел!» — но слова эти застряли у меня в горле. Потому что я вдруг понял: ни за что они этого не сделают. Я прочел в их глазах, что они этого не сделают. Им лет по двадцать, не больше, сейчас они растеряны: не знают, куда девать пленного, но они не станут его расстреливать. Я хорошо знал, что иметь дело с эсэсовцем можно лишь после того, как он сдох. Я знал: задача состоит в том, чтобы изменить исторические условия, создающие возможность появления эсэсовцев. Но уж коль скоро эсэсовцы существуют, необходимо уничтожать их всякий раз, когда в ходе борьбы представляется такая возможность. Я знал: эти парни сейчас сваляют дурака, но я не стану им мешать.

— А сами вы что думаете? — спросил я.

Переглянувшись, они покачали головами.

— Он ранен, подонок этот, — сказал один из них.

— В том-то и дело, — подхватил другой, — он ранен, видно, прежде всего надо оказать ему помощь.

— Ну и что же вы станете делать? — спросил я.

Они переглянулись. Они ведь тоже понимали, что делают глупость, и все же они были готовы ее сделать. Они вспоминали своих товарищей, расстрелянных, замученных пытками. Они вспоминали объявления комендатуры, казни заложников. Может быть, именно в их округе эсэсовцы отрубили топором руки трехлетнему ребенку, чтобы заставить его мать заговорить, чтобы принудить ее выдать группу партизан. Мать видела, как отрубили обе руки ее ребенку, но она не заговорила — она потеряла рассудок. И парни знали, что поступают глупо. Но не для того они в семнадцать лет добровольно вступили в ряды Сопротивления, чтобы теперь расстрелять раненого пленника. Для того они и воевали против фашизма, чтобы больше никогда не расстреливали раненых пленников. Они знали, что сейчас совершают глупость, но они сознательно шли на это, и я позволил им совершить эту глупость.

— Мы отведем его в лагерь, — сказал один из них. — Пусть ему перевяжут раны, подонку этому.

Они настойчиво называли эсэсовца «подонком», чтобы показать мне: они не раскисли, они совершают эту глупость вовсе не потому, что раскисли.