Седая женщина, прижавшись к стене, не сводит с меня глаз.
Я не в силах сказать ей, что уважаю ее горе, сочувствую ее горю. Я понимаю, что в ее глазах смерть двух ее сыновей — самая чудовищная жестокость, самая чудовищная несправедливость. Я не в силах ей сказать: я сочувствую вашему горю, но меня радует смерть ваших сыновей, то есть меня радует, что немецкая армия уничтожена. Я не в силах высказать ей все это.
Я сбегаю мимо нее по ступенькам, мчусь по палисаднику, лечу по дороге к лагерю, к товарищам.
— Да нет же, — говорит парень из Семюра. — Ничего ты мне про это не рассказывал.
А мне казалось, что рассказывал. После остановки на маленькой немецкой станции поезд идет на всех парах. Мы с парнем из Семюра ударились в воспоминания — вспомнили маки и, конечно, Семюр.
— Неужто я тебе не рассказывал про мотоцикл? — спрашиваю я.
— Говорю же тебе — нет, старик, — отвечает он.
И я рассказываю ему эту историю, и он сразу вспоминает мотоцикл, который остался на лесопилке в ту ночь, когда фашисты устроили облаву.
— Очумели вы совсем, — говорит он, когда я рассказываю ему, как мы с Жюльеном отправились на поиски мотоцикла.
— А что было делать — у Жюльена просто кишки переворачивало, как подумает, что мотоцикл достанется немцам. — Совсем очумели, — повторяет парень. — А кто такой этот Жюльен?
— Я тебе о нем рассказывал.
— Парень из Лэня? — спрашивает он.
— Он самый. Вынь да положь ему этот мотоцикл.
— Вот идиотство! — говорит мой друг из Семюра.
— Что верно, то верно, — признаю я.
— Да вас же могли запросто пристрелить.
— Могли. Но Жюльену жаль было мотоцикла, — объясняю я. — Надо же! — досадует он. — Ведь этих мотоциклов было завались.
— Верно. Но Жюльену жаль было именно этот, — объясняю я. — Вот из-за такой ерунды люди и накрываются, — говорит парень из Семюра.
Это я и сам знаю.
— Ну а потом что вы сделали с мотоциклом?
И я рассказываю ему, как мы докатили на мотоцикле до маки «Табу», в горах между Лэнем и Шатильоном. Вдоль дороги тянулись позолоченные осенью деревья. А на развилке за Монтобаром мы заметили машину полевой жандармерии и четырех немецких полицейских — они мочились в канаву.
Парень из Семюра прыскает. — Ну и что они?
Услышав рокот мотоцикла, все четверо, как заведенные куклы, разом повернули головы. Жюльен притормозил — они увидели, что мы вооружены.
— Поглядел бы ты, как они дунули в канаву, даже штанов не застегнули.
Парень из Семюра снова хохочет.
— А вы выпустили по ним очередь? — спрашивает он.
— Да нет, на кой черт было связываться — переполошили бы весь район. Мы дали тягу.
— Но под конец они вас все-таки сцапали, — говорит парень из Семюра.
— Жюльена не сцапали.
— А тебя сцапали, — стоит он на своем.
— Это было позже, — возражаю я. — Гораздо позже. И то по чистой случайности — просто не повезло.
Собственно говоря, назвать это чистой случайностью не совсем точно. Мой арест был одним из закономерных, естественных и неизбежных следствий всего того, что мы делали. Я имел в виду другое — в обстоятельствах моего ареста, в том, как это произошло, отчасти сыграл роль случай. Это могло произойти совсем по-другому, могло произойти вообще не в этот, а в другой раз — вот это-то я и хотел сказать. Случайность состояла в том, что меня схватили в Жуаньи именно в этот день. Я возвращался из Ларош-Мижен, где пытался восстановить связь с партизанской группой, которая пустила под откос эшелон с боеприпасами, направлявшийся из Понтиньи. Собственно говоря, мне надо было ехать прямо в Париж к Мишелю. Случайность состояла в том, что мне неодолимо хотелось спать, я должен был отоспаться за все прошедшие бессонные ночи. Я остановился в Жуаньи у Ирен, чтобы поспать несколько часов. И угодить в лапы гестапо. А на другое утро уже был Осер, были розы в саду доктора Хааса. Гестаповцы вывели меня в сад, и я увидел розы. Доктор Хаас не вышел с нами, он остался у себя в кабинете. Меня конвоировали долговязый блондин с лицом, будто присыпанным пудрой, и страдавший одышкой толстяк, который сопровождал Хааса в Жуаньи. Они вывели меня в сад, окружавший виллу, и я увидел розы. Прекрасные розы. Я еще подумал: как странно, что я заметил розы и заметил, как они прекрасны, когда я знаю, что мне сейчас предстоит. Я с первой минуты скрыл, что понимаю по-немецки. Гестаповцы без стеснений рассуждали при мне, и у меня было несколько секунд — время, необходимое для перевода, — чтобы приготовиться к тому, что меня ждет. Они подвели меня к дереву в саду возле розовых клумб, и я уже знал, что меня сейчас подвесят к ветке, пропустив веревку сквозь наручники, и потом натравят на меня собаку. Собака рычала, натягивая поводок, который держал долговязый блондин с лицом, будто присыпанным пудрой. Потом, позже, гораздо позже, я взглянул на розы сквозь туман, застилавший мне глаза. Я пытался перестать чувствовать свое тело, перестать чувствовать боль, я пытался абстрагироваться от своего тела, от нахлынувших на него ощущений, глядя на розы, упиваясь красотой роз. И когда мне это наконец почти удалось, я потерял сознание.