— Тебе часом ничего не мерещится? — спрашивает парень из Семюра. — Да нет, — отвечаю я. — Ничего.
— А похоже, что мерещится. И что ты не веришь своим глазам.
— В том-то все и дело, что верю.
— А ты часом не сомлеешь?.. — Парень из Семюра тревожно глядит на меня. — Не бойся, — говорю я. — А что, полегчало? — спрашивает он.
— Полегчало. Правду говорю. Теперь совсем хорошо.
Снова крики, стоны. Резкий толчок всей массы сгрудившихся тел припирает нас к стенке вагона. Наши лица касаются колючей проволоки, которой забрано оконце. Мы глядим на долину Мозеля.
— Крепко обработана земля, — говорит парень.
Я смотрю на землю, она и впрямь крепко обработана.
— Конечно, здешним далеко до нас, — продолжает парень, — но все же и они поработали неплохо.
— Виноделы, знаешь, это такой народ…
Чуть повернув ко мне голову, парень усмехается.
— Ишь ты, сообразил! — смеется он.
— Я только хотел сказать…
— Ну да, — нетерпеливо перебивает он, — понятно, что ты хотел сказать, ясно как день, что ты хотел сказать.
— Здешнему вину далеко до «шабли» — кажется, мы на этом остановились?
Он подозрительно косится на меня. Наверно, думает, что в моем вопросе кроется какой-то подвох. Уж больно он мудрит, думает про меня парень из Семюра. Но подвоха никакого нет, просто я хочу возобновить нашу беседу, длящуюся уже три ночи и четыре дня. Я сейчас еще не знаю вкуса мозельского вина. Мне было суждено отведать его гораздо позже, в городе Эйзенахе, на обратном пути. Это было в Эйзенахе, в местной гостинице, где устроили пункт по репатриации узников. Странный это был вечер, тот первый вечер для репатриантов. Противно все было до невозможности. И все казалось чужим. Наверно, это длительное состояние отчужденности необходимо, чтобы потом вновь привыкнуть к окружающему миру.
И вот эйзенахская гостиница с американскими офицерами из 3-й армии, а также французами и англичанами из военных миссий, посланных в наш лагерь. Немецкий персонал: все старики, переодетые метрдотелями и официантами. И еще девицы. Целая толпа девиц — немецких, французских, австрийских, польских и еще бог весть каких. Вечер был весьма респектабельный и, в сущности, самый заурядный — каждый добросовестно играл свою роль и делал свое дело. Американские офицеры жевали свою жевательную резинку и, толкуя друг с другом, хлестали виски прямо из бутылок, которые принесли с собой. У английских офицеров был недовольный, скучающий вид — видно, им было не по себе оттого, что их забросило на континент, да еще в такое столпотворение. Французских офицеров облепили девицы, и они бойко тараторили со всеми этими девицами разного роду и племени. Каждый добросовестно исполнял свою роль. Немецкие метрдотели исполняли роль немецких метрдотелей. Девицы разного роду и племени исполняли роль девиц разного роду и племени. Мы же исполняли свою роль узников, вышедших живыми из лагерей смерти. Пусть даже поначалу мы смущались, но зато с каким достоинством мы выступали, бритоголовые, в полосатых холщовых штанах, заправленных в сапоги, которые мы взяли на эсэсовском складе. Чуть-чуть смущаясь, но с большим достоинством мы поверяли наши жалкие воспоминания французским офицерам, тискающим девиц. Наши несуразные воспоминания о печах, в которых жгли людей, о бесконечных поверках на зимнем снегу. Рассевшись вокруг стола, мы стали ждать ужина. На столе лежала белая скатерть, а на ней стояли разные тарелочки для мяса, тарелочки для сладкого. И еще на ней были стаканы и рюмки разной формы и цвета — для белого вина, для красного вина, для воды. Увидев все эти непривычные штуки, мы разразились дурацким смехом. А потом мы стали пить мозельское вино. Оно, конечно, уступало «шабли», но все же это было мозельское вино.
Я повторяю свой вопрос без всякого подвоха. Я ведь еще не пробовал мозельского вина.
— Откуда ты знаешь, что здешнее вино хуже «шабли»?
Он пожимает плечами. Какие могут быть сомнения? Где уж здешнему вину сравняться с «шабли».
Кажется, он начинает меня раздражать.