Выбрать главу
с пришитыми на груди номерами. Наконец в клетке с бараками номер семнадцать и восемнадцать конвоиры их остановили. Пересчитали. Сперва, видно, старший конвоир. Остальные стояли в сторонке. Потом офицер. Когда он ушел, две женщины в таком же полосатом пошли вдоль строя с бидоном и передним плескали что-то в миски. Это на весь ряд, для всех пятерых. Но ей, последней, досталось только два глотка еще теплой, немного пахнущей цикорием водицы. Теперь конвоиры погнали всех обратно к воротам. Туда тащились длиннющие колонны женщин. Все в полосатом. Их колонна, тоже очень длинная — к ним присоединили женщин еще из двух клеток-загонов, через которые они проходили, — за воротами свернула налево. Куда-то плелись. Стучали и шаркали по асфальту деревянные башмаки. Шевелились перед глазами полосатые спины. Наконец их привели в песчаный карьер. Горластый и словно безбровый — такие они у него белесые на красном лице — конвоир выкрикнул какую-то команду, и все бросились за лопатами. Женя тоже взяла. Тех, кому не хватило, увели куда-то дальше, а они встали вдоль длинного состава вагонеток. Конвоир опять засвистел, и все начали работать. Грузить песок. Нагрузили эти вагонетки, девушки их быстро откатили и сразу прикатили пустые. Снова надо было кидать в них песок. Заныли плечи. Стали дрожать руки. Но Женя все равно поднимала полные лопаты — за неполные конвоир больно пинал — кидала в вагонетку, снова вонзала в песок. Опять поднимала. Лопата тяжелела. Нестерпимо ныли плечи. Мгновеньями все — карьер, вагонетки — вдруг уносилось в сторону. Но она поднимала лопату, бросала песок. Поднимала. Бросала. Старалась думать о другом. Куда увезли старшего лейтенанта, Сережу? Она понимала, что грузовики, которые в том конце карьера стоят под погрузку, — другие. Что здесь — Германия. А все равно тянуло смотреть на них. Даже старалась издали разглядеть номер. Рукам стало невмоготу от ноющей боли. Кружилась голова. Лопата, как только Женя ее приподнимала, странно раздваивалась. И все равно надо было грузить. Чтобы конвоир не бил… Неожиданно горластый засвистел. Все бросили лопаты и заспешили строиться. Но теперь в одну шеренгу. Она тоже побрела. Двинулась к двум бачкам, из которых что-то наливали в мисочки. Когда она приблизилась, ей тоже плюхнули полчерпака какой-то мутной жидкости. Без единой крупинки и еле теплой — даже пар не поднимался. Только успела выпить, как конвоир опять засвистел. И снова все заторопились, конвоиры подгоняли прикладами. Одна женщина уже недалеко от вагонетки упала и не могла подняться. Руками странно хваталась за воздух, словно искала, за что бы уцепиться, на что опереться. Женя бросилась ей помогать, но конвоир с маленькими поросячьими глазками что-то гаркнул и по той, лежащей, дал очередь. Женя снова кидала в вагонетку песок. А совсем рядом лежала эта мертвая женщина. Конвоир дал по ней автоматную очередь за то, что не могла подняться, и сделал он это очень привычно. Она поднимала дрожащими руками лопату с песком, кидала в вагонетку. Поднимала. Кидала. Опять кружилась голова. Но сзади стоял конвоир. Тот самый конвоир, который так привычно дал автоматную очередь по обессилевшей женщине… Вечером, когда тащились обратно в лагерь, Жене почему-то было странно, что она идет. Переставляет эти очень тяжелые ноги… Пригнали их опять к тем же баракам — семнадцатому и восемнадцатому. Теперь надо было стоять. Сперва тот же горластый конвоир придирчиво проверял равнение. Потом, как и при выходе из карьера, сосчитал. Остальные конвоиры ушли, а он остался. Оказывается, ждал того же офицера, который тут был утром. Отрапортовал ему, и офицер двинулся вдоль строя. Сам их пересчитал. Если он скомандует: "Коммунистки и еврейки — шаг вперед!" — она все равно не шагнет. Офицер гаркнул, кажется, что-то другое, и все, толкаясь, опережая друг друга, кинулись в бараки. Она тоже побежала. В дверях была давка — дают хлеб. Ей сунули в руки маленький квадратик, всего половину ломтя сырого, липкого хлеба. Все равно она его сразу проглотила. В толкотне, пробираясь вместе со всеми по узкому проходу между нарами. Они во всю длину барака, трехъярусные. Женщины карабкаются на верхние, забираются на нижние. Она тоже сунулась. В самые нижние. Наконец вытянулась. Закрыла глаза. Сюда забрались еще две. И еще. Стало тесно. Девушки, кажется, удивились, что она тут лежит. Одна, очень худая, что-то сказала. Только на непонятном языке. Наверно, что заняла ее место. Женя с трудом села. Уже собралась слезть, но девушка мотнула головой: не надо. И протянула руку. Очень худую — Женя даже испугалась, такая костлявая. — Зофья. 3 Варшавы. Польска. — Женя. Евгения. Из Советского Союза. Зофья, кажется, не поняла. — Из Советского Союза. СССР. — О! Москва! — оживилась Зофья. Сразу из-за ее спины протянулась еще одна рука, уже не такая страшно худая: — Вероника. 3 Кракова. Слева тронули за плечо: — Ганна. Ческословенско. — Маргарита. Болгария. И она им повторила: — Женя. — И, раз уж им так понятнее: — Москва. Зофья еще что-то спросила, опять по-польски. Она не поняла. Тогда спросила Ганна, на своем, тоже непонятном. Снова Зофья. Они перебивали друг друга. Каждой казалось, что именно ее Женя поймет. А она не понимала, хотя очень старалась. Иногда, кажется, мелькало какое-то знакомое, похожее на русское, слово. Но сразу опять сыпались совсем непонятные. Спрашивают, что на фронте? Или как она сюда попала? Только Женя хотела заговорить — может, все-таки поймут, — как где-то за бараком забили в гонг. Зофья ей с какой-то поспешностью показала, что надо лечь на бок. Она поняла — чтобы все уместились. Она лежала, втиснутая между Зофьей и Ганной. Даже пришлось уткнуться Ганне в спину. А Зофьины колени, тоже очень костлявые, больно упирались ей в ноги. Зофья сразу уснула. Ганна, кажется, тоже. Конечно, ведь сейчас ночь. А все равно… Все равно было странно, что они могут здесь заснуть. "Вы — в концентрационс лагер". Здесь лагерь. Ограды. Каждые два барака обведены проволочной оградой. Стоят в клетках-загонах. И вдоль всего лагеря между рядами этих клеток — ограда. И женская половина лагеря от далекой мужской отделена оградой. Двойной, со сторожевыми вышками и пулеметами. И на главной, наружной ограде — вышки. А вокруг лагеря — большой пустырь. На нем с этих вышек, наверно, воробей виден, а уж человек… Но все равно туда сквозь столько оград не добраться. И не передать отсюда маме, никому не передать, что она здесь… А может быть, не надо, чтобы они знали? Что она лежит на этих нарах. Что на карьер гнали под конвоем. И работала под конвоем. Что тот, с поросячьими глазками, конвоир убил женщину только за то, что она не могла сразу подняться. Что все тут в полосатых платьях с номерами. Она тоже… Она в Германии, в лагере. Женя, кажется, только теперь до конца поняла, что эти ограды, сторожевые вышки, конвой, полосатое платье, номер, что все это — плен! Но она же не сдавалась! Ее схватили. Она стреляла. В того, который мелькнул за деревом. И в тех, которые перебегали. Она не думала, совсем не думала, что патроны кончаются. Что надо… последний… себе. Она не понимала, что патроны кончаются. А если… Вдруг ее пронзило. Если бы поняла?! Должна была, когда эти двое приближались, быстро развернуть автомат и — в себя… "Вы — в концентрационс лагер". Она лежит на этих нарах. Колени Зофьи еще больней вдавились. Оттого, что очень худые. А отодвинуться некуда. Даже шевельнуться нельзя. Все тут очень худые. Потому что в карьере дали только эту мутную баланду, а здесь — маленький квадратик хлеба. Вдруг очень захотелось хлеба. Пусть этого, липкого, пусть такой же маленький кусочек, но хлеба! А утром, наверно, опять дадут всего два глотка этой едва пахнущей цикорием водицы. И Женя очень удивилась, что завтра тоже будет здесь… А на восьмой день… Женя сама не понимала зачем, но считала их… Притащились из карьера еле живые. Построились, как каждый вечер, для их чертовой проверки — "аппеля". Горластый конвоир, тоже как каждый вечер, тумаками "выравнивал строй". Но унтершарфюрер — это тот самый офицер, который утром и вечером приходит их пересчитывать (горластый, когда отдает рапорт, так называет его), — пересчитав, не рявкнул обычной команды разойтись. И конвоиров не отпустил. Только толстяка, самого злого в конвое, еще злее того, с поросячьими глазками, приставил к двери барака. Здесь, в строю, заволновались. Женя силилась услышать, о чем они перешептываются. Может быть, хоть что-нибудь поймет. Но не понимала. Почему-то повторяют слово "селекция". А Зофья очень дрожит. — Женя, чи я бардзо худа? Худая ли? Она чуть не кивнула, но спохватилась: наверно, Зофья потому и боится, что такая худая. Вошли три высоких офицера в черной форме и нарукавных повязках со свастикой. Унтершарфюрер заспешил им навстречу. Конвоиры вытянулись по стойке "смирно". Подошли. Унтершарфюрер что-то длинно скомандовал, и все, вконец испуганные, бросились перестраиваться в одну шеренгу, на ходу засучивали рукава. Очередь двинулась. Оказывается, надо по одной проходить мимо унтершарфюрера и тех троих со свастикой и, поравнявшись, зачем-то согнуть руку. Как сгибают, показывая мышцы. Встали. Потому что офицер показал, чтобы женщина, которая проходила мимо них, остановилась. Что-то приказал. Она испугалась. Приподняла платье! Ноги тоже надо показывать?.. Офицер опять взмахнул, унтершарфюрер записал ее номер. А горластый уже