Выбрать главу
онечно, но такой же очень исхудавшей, которую погнали… Там велели раздеться, платья бросить в одну кучу у стены, а потом… Потом всю кипу принесли в санпропускник и опять раздали. Им, новым. — Когда придем в каменоломню, — вполголоса заговорила Марина, — сразу спускайся вниз. — Хорошо. Женя тащилась в длинной колонне женщин в одинаковых полосатых платьях. Раньше все эти платья носили другие женщины. Их так же вели под конвоем на работу. А когда они совсем истощали, угнали туда…Теперь в этих платьях они. И ведут их на те же работы… Больше Марина не заговаривала. Лида тоже. Она высокая, и волосы острижены таким же, как у всех, ежиком. Давно здесь? А кем она была там, на фронте? Но спросила почему-то совсем о другом: — Это между вами обеими я ночью лежала? — Нет, между мной и Викой, — ответила Марина. Шедшая с краю девушка, невысокая и очень худая — почти такая же, как Зофья, — повернула голову: — Это я. И опять побрели молча. Наконец приплелись в каменоломню. Старший конвоир крикнул: "Арбайтен!", колонна распалась, и Марина вместе с другими девушками стала быстро спускаться вниз. Женя старалась не отстать. Но спуск очень крутой, камни от дождя мокрые, и ноги в этих лагерных, тоже чьих-то чужих, башмаках так и норовят соскользнуть. Марина спускалась чуть спереди, словно страхуя ее. — Забираться сюда и вылезать наверх, конечно, нелегко. Зато работать внизу лучше. Женя не спросила почему. Главное — не оступиться. Только потом, когда уже работали — дробили эти проклятые камни — и от кирки очень заныли плечи, не удержалась: — Что делают там, наверху? — То же самое. Только под конвоем. А мы одни. На самом деле одни! Никто не стоит за спиной, не торчит рядом. Марина объяснила: — Неохота фрицам сюда спускаться. Фрицам?! Это там, на фронте, они фрицы. А здесь…Здесь они конвоиры, унтершарфюреры, офицеры со свастикой на рукаве. — …Сами боятся этого своего нарушения. За день раза четыре пересчитывают. — И надо подниматься наверх? — Нет. Свистят, чтобы мы замерли на месте, и считают. — А скоро будут? — Женя так хотела бросить кирку, выпрямиться. — Как им вздумается. Зато сегодня устроим продленную передышку. — Она что-то сказала по-немецки работающей рядом женщине. — Знаешь немецкий? — Здесь понахваталась. А с Эльзой договорились: когда будут считать, сбивать их со счета. — Как это? — Шевелимся, меняемся местами. — И они… ничего? — Бесятся, конечно. Но должны начинать сначала. А мы пока отдыхаем. — Она помолчала. — Можешь и до передышки не усердствовать. Раз не кулаками, а только глотками понукают, пусть орут. И Жене вдруг стало легче — от этого "пусть орут", оттого что Марина их назвала фрицами, что они далеко, наверху… — А то, что вечером возместят… — но тебя, новую, Марта, наверное, в первый день и так не запишет. — Куда? В карьере никого не записывали. — И наверху не записывают. Там конвоиры могут все время "вышибать лень", а к нам дорываются только после работы, когда поднимаемся. Марина явно устала говорить, орудуя киркой, и умолкла. Но Эльза ее о чем-то спросила. Марина ответила. Опять спросила. Жене показалось, что о ней. — Я не знала, что своих они тоже сажают в лагерь. — Отец Эльзы был депутатом рейхстага от социал-демократов. И все равно было странно, что немка, а вместе с ними… — Обо мне спрашивала? — Да. А записывают потому, — Марина вернулась к прерванному разговору, — что колотить всех подряд не успевают: в лагерь нас надо привести вовремя, к "аппелю". Поэтому избивают тех, кого Марта записала как "лентяек". — Кто она такая, Марта? — Бригадир. По-здешнему "колонненфюрер". Взгляни незаметно через правое плечо. Та, что с повязкой на рукаве. — Но она же?.. — Женя удивилась, что тоже в полосатом. Только на повязке какое-то немецкое слово. Но так же дробит камни. — Она ведь такая же, как мы! — Зато место на нарах отдельное. Даже доской отгорожено. — И за это она?.. — Нет, конечно… Марина не успела объяснить. Конвоиры засвистели, и все сразу бросили кирки. Выпрямились. Женя смотрела на Марту. Она тоже стоит. Теперь, когда не видно повязки, и вовсе такая же, как все. Она записывает, кто плохо работал. И вечером, когда поднимутся наверх, подаст старшему конвоиру бумажку с номерами. Может, там будет номер этой, еще совсем девчушки, которая стоит рядом с нею. Или той женщины с завязанным тряпкой коленом. Или бритоголовой, с очень худыми, такими же, как у Зофьи, ногами… Конвоиры их сразу начнут бить. И Марта это будет видеть, как их бьют. Этих вот, с кем рядом целый день работает. Бьют потому, что она их выдала конвоирам. Марта оглянулась. Наверно, оттого, что конвоиры наверху орут, а Марина с Эльзой поменялись местами. Это они сбивают со счета, чтобы она, Женя, могла дольше отдыхать. — Не надо! — Но повернуться к ним не решилась, и вышло, что сказала это самой себе. Конвоиры перестали орать. Пересчитали. Раздался свисток, и все опять взялись за кирки. Теперь Женя встала так, чтобы видеть Марту. Она работала, ни на кого не глядя. Следит исподлобья? "Зато место на нарах отдельное…" И Женя не удержалась: — Неужели Марта на самом деле… за отгороженное место на нарах? — Нет, конечно. Не только этим отгородилась она от нас. — Марина тоже взглянула на Марту. — Поспешила пойти им в услужение, чтобы в главном отделиться от нас, которых каждый день могут… — Но ведь… — Женя испугалась, что Марина сейчас скажет, что могут, — …ведь она предает! — Вначале и мне это казалось невероятным… — А потом? — Потом поняла: для большинства предательство исключено. Но, как видишь, предатели бывают… И какая уж разница, когда наступил миг предательства? — Как это… миг? — Когда Марта дала страху захватить себя. А уж когда поддалась… Страх все заглушает. И разум, и даже чувства. Женя старалась вспомнить, а сама… сама она не поддалась? Не так, конечно, как Марта, но… — А когда она могла поддаться, то есть поддалась страху? — Кто ее знает? Может быть, когда вдруг поняла — она в концентрационном лагере. Или во время селекции, когда испугалась, что погонят в газовую камеру! А она не хочет умирать! — Марина глянула на Марту и добавила тише: — Пусть других, кого угодно, только не меня. Я должна жить! — Ведь этого все хотят. Жить. Марина кивнула: — Даже очень. Здесь я особенно поняла это… Она, кажется, тоже только здесь поняла… Там, на фронте, было другое. Там могли убить, а здесь она даже знает, когда это будет. Когда совсем исхудает. — А что Марта должна была… когда очень испугалась? — Трудно назвать определенными словами… Наверно, когда невыносимо страшно, надо самой оборвать этот свой страх. Нет! Не буду бояться! Не буду. Женю вдруг стало знобить. От этих слов, оттого, что она тоже должна будет так… не бояться. Марина, кажется, поняла. — В крайнем случае, если уж никак не совладать со страхом, надо говорить себе, что это ведь недолго, только пока газ… Слова эти, может, и слишком красивые — гордость, что ли, достоинство. Но есть же все это в человеке, есть! Должно быть. Не кидаться палачам в ноги, не биться в истерике, не умолять. А она вчера крикнула, что Зофья может работать. И сама Зофья кричала, отбивалась. Горластый конвоир волоком ее тащил. А унтершарфюрер и те трое со свастикой даже головы не повернули. — …если поведут, пускай последнее, самое последнее чувство будет, что я не унизилась перед ними. И еще… — Марина даже долбить перестала, распрямилась. — Что не уронила себя и перед теми, кто остается, кто меня видит. Может быть, потом они сами тоже будут так… — И Марина посмотрела на нее. Женя почему-то кивнула. — Тогда и самой, наверно, не так страшно будет идти. Приближаться к газовой камере… Марина опять взмахнула киркой. Неистово. Словно самой себе доказывала — не так страшно. Не так… — Впрочем, у каждого это, наверно, по-своему — то, что называется "взять себя в руки". Оборвать страх. — Значит, если бы Марта тогда смогла… — То, наверно, хоть подумала бы, что лучше совсем не жить, чем жить и понимать, кем стала. "А может, она не понимает?" Но не спросила. Марта же видит, как бьют… — Теперь, должно быть, и самой тошно. Нам чужая, и им, конечно, не своя. Даже старается особенно не подличать. Очень слабых, которые уже еле шевелятся, а от первого удара свалятся и не встанут, — не записывает. Нас тоже по-своему чередует. По крайней мере, ждет, чтобы побледнели синяки. Наверно, когда-нибудь даже будет это ставить себе в заслугу. — Как это… в заслугу?! — Что чередовала. Женя глянула на Марту. Работает. — Конечно, не моя это забота, но иногда думаю: как она потом сможет жить? Когда уже не будет ни Гитлера, ни этих оград с вышками, ни бараков. На их месте будет просто картофельное поле. А от крематория не останется даже следа. Картофельное поле? Женя очень хотела представить себе это. Там, где теперь ограды, бараки, — просто огромное картофельное поле. — …Марта, может быть, и доживет до того времени. Но как она тогда сможет жить? А Женя все еще пыталась увидеть вместо лагеря картофельное поле. В бело-фиолетовом цвету. Пошел дождь. Платье стало намокать. Скоро промокнет насквозь. За ночь не высохнет, и завтра опять надо будет надеть сырое. Очень хочется есть. Скоро она тоже исхудает… А Марина? Женя испуганно посмотрела на нее. — Ты что? — удивилась Марина. — Ничего. Худая. И Марина видит свои похудевшие руки, ноги. Знает, когда она станет совсем истощенной — уведут… Она знает, что ее уведут туда, а говорит про картофельное поле, кото