Выбрать главу

11

Потом она снова ехала. Но уже в теплушке. И одетая в настоящее, без полос, коричневое платье и непривычно теплую — даже бок по ночам меньше болел — фуфайку. Только башмаки остались лагерные. От рассвета дотемна она смотрела сквозь щель в двери теплушки, словно старалась узнать, запомнить ее — землю, по которой едет. Много, очень много тянулось вдали сожженных деревень, много лежало в развалинах вокзалов и городов. Ехала она долго. Иногда казалось, что потеряла счет дням, что поезд тащится слишком медленно, что очень часто останавливается и, главное, невыносимо долго стоит… А стоял он на самом деле подолгу. Однажды их состав целый день продержали на запасном пути — пропускали встречные воинские эшелоны. Женя понимала, что они едут на передовую, война еще не кончилась. И сама, если бы только было чуть больше сил, поехала бы туда. А все равно от этого долгого, бесконечно долгого стояния становилось невмоготу, даже мелькало привычное: надо оборвать, думать о другом! Говорила себе, что надо потерпеть. Теперь уже недолго. Когда она сошла с поезда и побрела по совсем пустому привокзальному скверу и такой же пустой — рано еще, только недавно рассвело — улице, Женя смотрела на эти знакомые и все-таки незнакомые дома. Они — те же. И люди в них, наверно, живут те же, что и раньше. Они тут были все время. Это она… Но ведь вернулась! Идет по улице. И может так идти. Домой. Вот ее дом. Только какой-то он другой… Женя никак не могла понять, отчего он выглядит иначе. Будто голый. Нет забора! И калитки, той давней калитки, через которую входили во двор, тоже нет. Но это их двор. Крыльцо. Женя смотрела. Скамейки под теткиными окнам иона не помнила. И двор казался больше. А окна те же. За теми двумя верхними — мама! Она побежала. Ничего, что задыхается, что лестница высокая. Там отдохнет. Наверху. Дверь та же. Только… Оттого, что у нее нет ключа, Жене на миг показалось, что она стоит у чужой двери, в которую надо постучать. Но это же их дверь! Та самая коричневая дверь, по краям обитая войлоком. Она постучала. Совсем легонько… Тихо. Может быть, мама еще спит? Пускай спит. Она подождет. Женя стояла у самой двери. Ждала, когда там, за нею, послышатся шаги. Тогда она сразу постучит. Но было тихо. Она не утерпела, опять стукнула. Еще раз, громче. Никто не открывал… Может, мама внизу, у тетки? Женя спустилась по лестнице. Ступала осторожно, чтобы башмаки не гремели, все еще прислушиваясь. На теткиной двери висит прежний, узорчатый почтовый ящик. Но внутри ничего не белеет, письма нет. Только она хотела постучать, как дверь сама открылась и девочка, маленькая девочка во взрослой кофте до пят и валенках на босу ногу — видно, собиралась выбежать во двор — испуганно спросила: — Вам кого? — Ольгу Николаевну. — Тетя Оля живет наверху. Сегодня она дежурит. А мне мама не разрешает никого впускать… Женя хотела спросить про тетю Полину, но девчушка говорила быстро, переминаясь с ножки на ножку, наверно, невтерпеж было бежать во двор: — …Мама сегодня тоже работает в ночной смене. А мне ничуть не страшно оставаться одной. Потому что темноты бояться нечего — темно оттого, что ночь. Вдруг она схватилась за животик и побежала по двору к уборной. Уже на бегу крикнула: — Только вы к нам без мамы не заходите! Женя спустилась с крыльца. Опять вышла на улицу. Пойдет в больницу, то есть в госпиталь. К маме. А эта девчушка — только теперь Женя догадалась, что она, наверно, та самая маленькая Наташка. Тетя Полина их тогда, в самом начале войны, приютила — Антонину Ивановну с годовалой Наташкой. Перегородила комнату занавеской. Вдруг Женя на той стороне увидела… Мама. Только… не такая, как раньше. Седая! Женя смотрела, как она идет. Но это же она, мама! И пальто ее, мамино. И платок. — Мама! Подняла голову. Не узнает? Узнала! Бежит к ней, на ходу стаскивая с себя платок. — Девочка… Девочка моя… — Мама ей накинула на голову платок, стала обматывать им шею. Только руки очень дрожат. И голос — Девочка моя… Где же ты… столько времени… — Я в лагере была, в Германии. — В лагере… — Мама зачем-то повторила, словно стараясь это понять — Но живая! Господи, живая! — И стала еще поспешнее ее кутать. А Женя смотрела на ее непривычную седину, на мамины руки. — Я уже была дома… — Она не знала, что сказать. — Да, да, идем — Мама спохватилась, что они стоят. Обняла ее за плечи — Идем, доченька. Они, кажется, уже шли так. Когда-то, очень давно. И теперь идут. Мама обняла ее. — Я стучала. И к тете Полине спускалась. Но там девочка. Наверно, Наташа. Мама вздрогнула. А может быть, ей только показалось… — Да, да. Наташа. Выросла она. И очень добрая, смышленая. Меня все утешала. И Жене вдруг стало очень жалко ее, эту седую женщину с непокрытой головой, ее маму. Что ее надо было утешать. Что она теперь такая… старая. Что так поспешно — ведь явно поспешно — заговорила о Наташе. И Женя не стала ничего спрашивать — где тетка, что пишет дядя Саша. Потом, дома спросит. А дома сама увидела… Как только вошла в комнату, в ту же их комнату, увидела над маминой кроватью три фотографии. Тети Полины посередине, а отцовская, та самая, что всегда, и дяди Саши — по бокам… — Когда получили на дядю Сашу похоронную, — объяснила мама — Полина пошла в военкомат. А перед самым Новым годом и на нее принесли… Женя смотрела на фотографии. На улыбающегося отца. На тетю Полину, дядю Сашу. Они и здесь, на фотографиях, смотрят друг на друга. Зачем-то спросила: — Дядю Сашу… когда? — В марте сорок третьего. Восемнадцатого марта — И посмотрела на фотографию. Женя вспомнила эту ее привычку. Когда говорила об отце, тоже поднимала на него глаза. Теперь висят три карточки… Их нет — тети Полины, отца, дяди Саши. Всех троих — нет… Если бы ее на какой-нибудь селекции угнали в газовую камеру, тут висела бы и ее фотокарточка. Наверно, справа, рядом с отцовской. И в этой комнате была бы только мама. Оставшаяся совсем одна мама и четыре фотографии на стене… — Твою повесить не могла — тихо сказала мама, — хотя уже и надеяться, что вернешься, не было сил… И у нее не было. Даже когда говорила себе, что должна выдержать, не представляла себе, что будет так вот сидеть в этой комнате, на своем диване. Рядом с мамой. Только башмаки лагерные. Она в них стояла на "аппелях", тащилась в каменоломню. В этих башмаках. Они оттуда… Женя опять смотрела на стены, на накрытую синим покрывалом мамину кровать, этажерку. На свисающие из-под книг уголки салфеток с вышитыми когда-то анютиными глазками. Она дома. Оттуда, из лагеря, вернулась домой. Неожиданно мама поднялась: — Тебя же помыть надо. Накормить. И это уже когда-то было. Она сидела на диване, а мама там, в кладовке, шуршала бумагами. Потом мама вынесла лоханку. Знакомую их лоханку. Кухню Женя тоже сразу узнала. Плиту. Полку с кастрюлями. Посудный шкафчик. Только табуретка за столом стоит одна. Остальные задвинуты… Мама достала из духовки — Женя и эту обгоревшую ручку духовки вспомнила — щепы. Растопила плиту. Поставила чайник. Тот же самый их зеленый чайник. Сняла с полки большую кастрюлю, в которой всегда грели воду. Женя понимала, что должна ей помогать, тоже что-то делать. Раньше сама растапливала плиту. Но она стояла. Смотрела, как мама наливает воду, ставит кастрюлю. Достает из шкафчика сковороду с кашей. — Пока согреется вода, ты поешь. У меня тут каша, чечевичная. На прошлой неделе крупяные талоны чечевицей отоваривали — И вдруг смутилась — Что это я? Столько тебя не было, а я — про чечевицу… Жене опять стало жалко ее — эту седую, странно растерянную маму. Какая разница, о чем говорить… Потом Женя ела эту чечевичную кашу. Густую, вкусную. Но старалась не торопиться, набирать по пол-ложки, не проглатывать сразу. Чтобы мама не догадалась — в лагере была лишь мутная водица и совсем маленькая порция хлеба. Но когда она разделась, мама сама догадалась. Увидела. — Что они, изверги, с тобой сделали… Что сделали… Женя хотела сказать, что там все такие, а на селекциях отбирали еще более худых. Но опять промолчала — не надо маме о селекциях… Когда Женя помылась и легла в настоящую постель, на забыто белую простыню, мягкую подушку и накрылась одеялом, своим, давним, теплым, в белом пододеяльнике — она крепко вцепилась в края дивана: вдруг испугалась, что это может исчезнуть. Мама, комната, диван. Мама присела рядом: — Ничего, доченька. Откормлю тебя. Откормлю. Все с себя продам, а у тебя будет особое питание. Вдруг от этого "особое питание" мама стала совсем прежней. Но Женя посмотрела на нее и опять увидела теперешнюю, поседевшую маму. А у двери стояли лагерные башмаки… Уже потом, позже, мама призналась, что когда ее поздравляли с возвращением дочери, она благодарила только чтобы не обидеть. Но про себя почти не верила, что Женя, такая худая, слабая, больная, поправится. Что у нее не разовьется, как у отца, туберкулез. Болела Женя долго. Резь в правом боку, не дававшая вдохнуть, оказалась плевритом. И он протекал, как мама это называла, на фоне тяжелой дистрофии. Каждое утро, уходя на работу, мама ей напоминала, чтобы лежала, не поднимаясь. Но если бы и не говорила, все равно не было, совсем не было сил вставать, одеваться, целы