Выбрать главу
день, как все люди, ходить. Она лежала. Только обязательно с открытыми глазами. Потому что стоило их закрыть — сразу возвращался лагерь. Ограды, бараки, каменоломня. Ночью она из-за этого старалась не засыпать. Во сне все еще были и селекции. Не те, которые уже были, когда ее пропускали, а следующие, новые… Унтершарфюрер записывал ее номер… И хотя она знала, помнила: "пусть последнее, самое последнее чувство будет, что не унизилась перед ними" — вырывалась у конвоира из рук, не давала себя увести, кричала. Мама ее будила. Присаживалась рядом. И каждый раз, будто не ее, Женин, крик разбудил ее, говорила, что почему-то не спится. Начинала что-нибудь рассказывать. Из этой, теперешней жизни. И Женя возвращалась сюда. В эту комнату. Только становилось нестерпимо совестно перед мамой, что разбудила, что у мамы, такой седой, усталой, даже ночью из-за нее нет покоя. Однажды Женя не выдержала. Когда мама так сидела, в одной рубашке и накинутом на голые плечи старом платке — второй, поновее, отдала за кусок конины для нее — Женя ей сказала: — Трудно тебе. Из-за меня трудно. Мама, кажется, сперва не поняла. А поняв, испугалась. Но только тихо вздохнула: — Господи, как ты отвыкла от меня! Как отвыкла… Женя хотела сказать, что не отвыкла. Просто она столько времени была одна, без нее. А после того, как забрали Марину, совсем одна. Но не могла этого объяснить. И сказала совсем другое: — Я выздоровею. Увидишь, совсем выздоровею. Мама улыбнулась. И оттого, что наконец улыбнулась, что она тут, рядом, по щекам потекли и скатились к уголкам губ соленые капли. — Поплачь. Это хорошо, когда уже можно плакать. Хорошо. Я тоже только теперь, когда ты вернулась… А ведь на самом деле там, в лагере, она только вначале, когда Марта первый раз записала ее номер и Бешеный неистово бил, по дороге в лагерь плакала. Потом уже не могла. Даже когда забрали Марину… А теперь мама сидит рядом, полными слез глазами смотрит на фотографии над своей кроватью, на все так же улыбающихся молодого отца, тетю Полину, дядю Сашули шепчет свое: — Это хорошо, когда уже можно плакать. Вдруг мама откинула одеяло и легла рядом: — Я только на минуточку. Это же она, Женя, когда была маленькая и перебегала от своего дивана к маме в кровать, так говорила: "Я только на минуточку!" Женя повернулась, чтобы обхватить маму, как когда-то, давно, но сразу закололо в боку. И она снова легла на спину. Мама лежала рядом, совсем рядом. Здесь, в их комнате… И уже, кажется, засыпая, Женя услышала: — Завтра к тебе придет Зоя. Пришли они вдвоем — Зоя с Соней. Обе какие-какие-то другиеВысокие. И словно даже не они это, а их старшие сестры. Они тоже смотрели на нее оторопело. Наверно оттого, что такая худая. Или что волосы такие короткие. Теперь Женя поняла, почему мама положила ей на тумбочку косынку. Даже спросила, не хочет ли она ее повязать… А в лагере то, что их опять стригут, было хорошим признаком: значит, селекция не скоро, а мастерская получила срочный заказ на изготовление матрацев. Наконец Зоя — Женя теперь даже про себя не могла ее называть, как тогда, Зойка — поставила на стол белую кринку: — Это тебе козье молоко. Оно очень полезное. Мы теперь держим козу. Из-за Марины. …Это она про свою Марину, у нее же маленькая сестренка. — Как она? — Такая непоседа, сладу нет. И шлепков не боится. Говорит: "Когда папа вернется с фронта, я ему расскажу, что ты меня била". …Значит, Владислав Матвеевич жив. Зоя говорила, стараясь скрыть растерянность. Или, может быть, потому что не знала, что же делать другое. А Соня молчала. Она в тех же своих очках, только туфли на каблуках. Наверно, материнские. Обе они стали…теперь Женя наконец поняла: они стали похожими на своих мам. Соня знакомым движением коснулась очков, словно поправляя их… Значит, волнуется. — Жень… а как же ты жива осталась? — На селекциях забирали еще более худых. Они, конечно, не поняли, и Женя им объяснила. Про селекции. И что если кто-нибудь в колонне или на работе падал и не мог сам подняться, конвоир стрелял в голову. И про наказания рассказала. Они слушали. Соня от волнения то и дело дергала дужку очков. Зоя, наоборот, напряженно смотрела на нее, словно боясь что-то пропустить. Но Женя видела, по их глазам видела: оттого что она объясняет, им только еще труднее понять… Не только Зоя с Соней, другие тоже удивлялись, что она вытерпела. А к вопросу — как же она осталась жива? — Женя уже привыкла — каждый, кто приходил, обязательно спрашивал. То ли испугавшись ее худобы, то ли не зная, с чего начинать разговор. Даже Инга Петровна не удержалась. А уж чужие, которые приходили узнавать о ком-нибудь из своих… Тоже получили извещение, что пропал без вести. Может быть, она его там, в плену, встречала?.. Даже извещение приносили… Свое, то есть извещение, что она пропала без вести, Женя нашла в маминой тумбочке, вместе со своими письмами. И днем, когда лежала совсем одна, она доставала эту пачку. Снова перечитывала их, свои тогдашние письма — с дороги, с курсов, с фронта. А потом подолгу смотрела на этот листок. На вписанное от руки. Чернова Евгения Борисовна пропала без вести 24 октября 1942 года. И начинало казаться, что та Чернова, о которой сообщают — кто-то другой. А она была в лагере. Теперь вернулась. Но это она же. Которая училась в школе, была на фронте, в лагере. Это все она… В день, когда кончилась война, она в первый распустилась во двор. Но выйти на улицу — хотя теперь, оттого, что не было забора, она казалась еще ближе — не хватило сил. Женя сидела на скамейке под теткиными окнами и смотрела, как мимо спешат женщины, бегут мальчишки. Наверно, к площади. Оттуда слышна музыка. И по радио играют марши — война кончилась. Она кончилась. И больше нигде не бомбят. Не рвутся снаряды, не вздрагивает земля. А в лагере теперь уже всегда будет пусто. Только…Не вернуть тех, кого угнали в газовую камеру, тех, кто лежали мертвые, смерзшиеся у стены бараков, и тех, чьи пальто, платья, обувь целыми горами были свалены в камере одежды… И Марину не вернуть… По улице пробежали две девушки. Такие же, какими когда-то были они с Зойкой. Конечно, тоже на площадь. И она хотела, очень хотела туда, на площадь. В лагере часто вспоминала ее. Особенно как пришла туда в предпоследний перед отъездом день, со свернутым в трубочку аттестатом. Попрощаться… Теперь там, наверно, много людей. Играет оркестр. Как когда-то. Женя даже поднялась, прошла через двор. Но вернулась обратно — до площади еще не дойти… Пошла она туда позже, летом, когда наконец снова, как они с мамой это называли, "научилась ходить". Еще издали Женя увидела, что площадь все такая же пустая. Только у углового магазина стоит очередь. Из двери выходят с хлебом. Значит, теперь тут булочная. Она медленно двинулась мимо закрытых магазинов. Вот обувной. Вывеска та же. И замки на ставнях еще с тех пор обернуты брезентом. Чтобы не ржавели. Магазин пластинок тоже закрыт. А соседний, готовой одежды, без ставен. Раньше внутри стояли манекены. И они с Зоей рассматривали надетые на них платья… Женя вошла. Манекенов нет. И на полках пусто. Лишь на прилавке — три стопки платков и две пачки беретов, синих и красных. Женщина-продавщица читает газету. — На что ордер? — Она неохотно отложила газету. — У меня нет ордера. Я просто так зашла. — Просто так нечего ходить — И снова принялась читать. — Извините… Женя вышла. Опять постояла на площади. На той самой знакомой площади. И дома те же. Если теперь пойти прямо, там, в конце улицы — госпиталь, где мама работает. Скоро его снова будут называть больницей. А если свернуть направо, потом еще пойти по дороге… И Женя свернула. Она уже шла так. Тоже отсюда, с площади. В тот, предпоследний день. Но тогда шагала быстро, не задыхалась. Смотрела на эту же мостовую, фонари, резьбу на наличниках. И мимо аптеки проходила. Тогда прощалась… А теперь снова идет. Она вернулась. Оттуда, из лагеря вернулась… Забор вокруг кладбища Женя узнала сразу. И ворота, как всегда, настежь. Тишина за ними знакомая, здешняя. И так же шуршит под ногами гравий. Женя даже привычно оглянулась: есть ли тут еще кто-нибудь? Свернула на тропинку и сразу увидела отцовскую колонку со звездой. Рядом — бабушкина. Подошла к могилам. Здесь похоронен ее отец. И бабушка. Баба Рина. Женя смотрела на оба могильных холмика. Они те же. А все равно казалось — что-то теперь иначе. Она смотрела долго. Оглянулась на соседние могилы. Все так же. На кладбище ничто не может измениться… Значит, изменилась она… Раньше, когда она сюда приходила, еще не видела смерти близко. Когда умирал отец, тетя Полина унесла ее вниз, к себе. А когда бабушка умирала, мама крикнула: "Женя, не смотри, выйди!" Наверно, поэтому ей тогда даже в голову не приходило: а знали ли они, все, кто тут похоронен, что умирают? Может быть, только в самое последнее мгновенье поняли? На фронте знали, что могут убить. А в лагере они все время, каждый день — и она тоже — знали, что убьют. Даже как убьют. Загонят в газовую камеру, захлопнут герметическую дверь и пустят газ… Или конвоир выстрелит в затылок… Или сама угаснет и будет лежать с другими такими же смерзшимися трупами за стеной барака…Или перед самым отступлением эсэсовцы их взорвут вместе с бараками. Не взорвали. Она вернулась домой. Стоит здесь, на кладбище, у отцовской и бабушкиной могил. Чернов Борис Яковлевич. Чернова Рина Ароновна. И неожиданно сюда, в эту тишину, ворвался тот окрик: "Коммунистки и еврейки — ша