Они ехали, и Инджи вспоминала то утро, когда она сидела за столом, занятая статистическими данными и транспортными расходами, и тут позвонила спикер парламента. Спикер, индианка с материнской серьезностью учительницы математики, нуждалась в ее помощи, чтобы убрать старые картины.
Инджи поспешила в парламент, где рабочие уже суетились в фойе, снимая огромные старые картины, писанные маслом, которые остались от предыдущего правительства. Очистили старый подвал, и картины собирались отнести туда. Инджи стояла рядом со спикером и смотрела, как выносят в подвал памятные вещи: огромные письменные столы красного дерева со встроенными микрофонами и скрытыми магнитофонами, старые церемониальные мечи и знамена, пулеметы, вырезанные из слоновой кости, медали и кипы книг для посетителей в кожаных переплетах, в которых оставили вычурные подписи генералы из Южной Африки и лорды из Британии.
— Три четверти этого хлама уже украдено, — объясняла спикер, — мне кажется, будто новые политики почувствуют, что победили, только когда смогут водрузить какой-нибудь из этих безвкусных предметов на свой стол.
Воздух был насыщен безотрадным запахом плесени, веселые крики уборщиков эхом отдавались в коридорах. Они стояли около веревочного ограждения и ждали, когда снимут и уволокут в подвал последнюю громадную картину — помпезное изображение последнего кабинета апартеида. Инджи заметила, что подвал — неподходящее место для хранения картин, воздух там слишком сырой. Все делается наспех, посетовала она. Эти вещи, возможно, и относятся к неприятному историческому периоду, но они все же культурные памятники прошлого. Спикер пообещала, что они придумают что-нибудь другое — возможно, создадут музей упущений и правонарушений.
Спикер также упомянула, что президент распорядился выгравировать новый символ власти с инкрустацией из золотой фольги и бриллиантов, без колониального подтекста, которым грешит старый.
У президента начинается диспепсия, бросила спикер, поправляя сари, когда этот имперский символ власти каждый день лежит у него прямо под носом.
— Не мог бы художественный музей организовать это для нас? Может, выдающийся художник из отдаленных районов? В идеале — чернокожая женщина с резцом в руке, обладающая природным чутьем к национальным символам?
…Инджи вздохнула и посмотрела в окно.
— Что за вздохи? — осведомился Гудвилл.
— Все вдруг стали интересоваться искусством, — отозвалась Инджи.
— Но мы же ценим наших художников! Они — наша гордость!
— О, совершенно верно, господин мэр. Пожалуйста, расскажите мне о вашей бабушке, Сиеле Педи.
Гудвилл улыбнулся и показал в окно.
— Посмотрите, это Кровавое Дерево. Вы о нем знаете?
Инджи кивнула.
— Слышала.
— Моя бабушка Сиела впервые заговорила о черной повозке, запряженной быками, только на смертном одре. — Гудвилл опять остановился, на этот раз под деревом рядом с Дростди. Он рассказал Инджи, как Бабуля Сиела, пылая жаром, с потом выплеснула на смертное ложе все свои невзгоды. Она говорила, как в бреду, и все время возвращалась к черной повозке и к тому времени в вельде. После того, как молодые кавалеристы, как она их называла, захватили ее в плен в тот день подле Педи, они посадили ее на быка и пустились в путь.
Спокойный голос Гудвилла — он вполне мог сделать карьеру на радио — разворачивал перед Инджи историю Бабули Сиелы. Она рассказывала, что слышала вой и причитания из своего поселка, даже когда черная повозка добралась до вершины горы, а мужчины ее народа несколько дней преследовали повозку в надежде, что кавалеристы в черном отпустят ее.
Они держались на расстоянии, стояли неподвижно и тихо, как алоэ на холмах, и исчезали, если кто-нибудь из кавалеристов открывал по ним огонь. Через час они снова появлялись, уже на другом холме. Но через несколько дней пути внутрь страны ей пришлось столкнуться с правдой лицом к лицу: они ушли. Они повернули назад.
— Я одна, — сокрушалась Бабуля Сиела на смертном одре. — Одна.
И вовсе не Рыжебородый Писториус начал распускать похотливые шутки о том, как она день за днем ехала, расставив ноги, верхом на быке, сказала она, а другой из них. Но именно Рыжебородый следил за ней вечерами у костра пристальнее, чем другие. И вечер за вечером ей приходилось втирать мазь в рану от ремня на его плече.
Он первый отозвал ее в сторонку в жаркий день в середине Великого Ничто, когда быки, тяжело дыша, лежали в тени, а повозку спрятали под колючими ветвями. В деревьях стрекотали цикады, уставшие люди сидели кружком, рассуждая о ходе войны.