Выбрать главу

— Ни к чему все это…

— То есть что ни к чему? — изумилась она.

— Вся наша жизнь, — не сразу ответил он, — пустая суета молекул… Броуновское движение, и не больше.

— Постой… — Она растерянно села, отводя с лица упавшие волосы. — Завел себе кого-нибудь, что ли?

Олег только махнул рукой и закрыл глаза. Он уже чувствовал, что его хандра — несомненная чушь, что смешно горевать по-настоящему о подслеповатом домике, живя в современной трехкомнатной квартире со всеми удобствами, наконец если что-то и было, то оно осталось там, где скаты гигантских лесовозов без устали утюжат уже несуществующий земляной квадрат на месте несуществующего домика деда.

— Так… — Эльвира соскочила с дивана. — Нет, ты заболел-таки, друг мой! Сколько раз говорила тебе: не езди с опущенными стеклами! Встречный ветер ему, видите ли, нужен в лицо!.. Сейчас ты у меня примешь ванну, а потом должен выпить чаю с малиновым вареньем, слышишь? Ну-ка, поднимайся!

Когда Эльвира обнаруживала, что ему грозит неприятность, вся ее мягкость мигом исчезала. Она становилась быстрой, решительной и необыкновенно деятельной.

Так и теперь — не успел Олег толком прийти в себя, как, словно подхваченный мощным водоворотом, очутился в ванной, облицованной — опять же стараниями Эльвиры! — модным синим кафелем. Смутный мир сомнений и возвышенной печали оказался вдруг смешными надуманным. Он распался в клочки и растаял, как горный туман, под натиском горячего и яркого мира, в котором были вода, бодряще и свежо пахнущая хвойным экстрактом, лебяжий пух бадузановой пены, крапивный шампунь, укрепляющий корни волос, мохнатые простыни и мягкий халат, стопочка прекрасного армянского коньяку, альковный полусвет торшера, и формой (а напоминал он огромную турецкую феску) и цветом (греховно красным, красным, как стыд) наводящего на мысль об утонченной, обволакивающей неге гаремов и сералей, кальянном забытьи, и она, Эльвира, черноволосая, гибкая, превращенная бредовым светом торшера в сказочную индианку, дочь Монтесумы, с зрачками огромными, как от белладонны, с губами жаркими и кровавыми, как открытая рана, вбирающая в себя все его беды и сомнения…

Глубокой ночью, когда от всех переживаний минувшего дня осталась лишь спокойная печаль, сладкая, подобно утихающей боли, он рассказывал умиротворенно и словно бы чуточку оправдываясь:

— …Помню, однажды рано-рано утром бабушка во дворе закричала. Я выглянул — гляжу, мимо нашего дома промчалась дикая коза, перепрыгнула через ограду из жердей и пошла, и пошла чесать от нас в низину, в луга, а они розовые от утреннего солнца. Луга там у нас сплошь травяные, огромные, уйдет в них человек — его еле-еле видно. Как сейчас вижу: коза — рыжая она была — подпрыгивает будто на месте, а сама все меньше и меньше становится. Прямо на глазах растаяла…

Олег замолчал и усмехнулся в темноту, словно посылая через даль годов грустный привет самому себе — тому маленькому, страшно любопытному, как все дети, что таращат глазенки, ничуть не подозревая, что совершают этим самым величайшее, может быть, свое деяние — постигают азы того мира, в котором им довелось родиться.

— А еще у нас был кот, — вдруг сказал он. — Большой, толстый, весь белый, один только хвост серый. Проказник ужасный. Дед, как полагается правоверному буддисту, расставит перед божницей бронзовые чашечки, в них зерно, масло, вода из ключа, сласти разные, молоко, сметана. Кот, когда нет никого, сметану вылижет и молоко выпьет. Дед за ним с палкой, а тот — на крышу. Так и воевали. Я его ужасно любил, этого кота…

— Ну вот, зачем нужна была эта поездка? — сказала Эльвира, мягко притягивая к себе его голову. — Только расстроился зря. Бежать куда-то собрался. Дома, что ли, плохо? Я же все ради того только и делаю, чтобы тебе спокойно работалось и ничто не отвлекало, не мешало. Разве не так? Ну хочешь, котенка возьмем? Можно беленького найти…

– Ты спи, Элечка, спи. Устал я что-то сегодня.

Как всегда, она уснула мгновенно — вздохнула успокоение, свернулась калачиком и затихла.

Олегу не спалось. Конечно, Эльвира права. Дом держится на ней. Только благодаря ей он может спокойно, ни о чем не заботясь, писать стихи и выпускать книжки. Не думать об одежде и пище. А это очень важно — не думать о мелочах быта. Хотя бы потому, что тут он, надо признать, беспомощен совершенно. Взять вот случай с мебелью… Однажды, несколько лет назад, Эльвира сказала: „Я слышала, можно достать импортную полированную мебель. Ты разузнай-ка об этом“. Олег отправился в магазин. Там ему ответили коротко: „Очень редко. Почти не бывает“. — „Но как же так… Я слышал… Люди же где-то берут…“ — недоумевал Олег. „Где-то, может, и берут, только не у нас“. Из магазина он ушел под хихиканье молоденьких продавщиц. Эльвира хохотала: „Господи, да кто же так делает! Вот уж растяпа!.. Придется самой…“ — „Не нравится мне все это, — бурчал он. — Может, плюнем, а?“ — „Еще почему? — удивилась она. — Думаешь, у меня есть любовник-товаровед? Или я украду? Все будет по закону и за наши с тобой трудовые деньги. Только ходы надо знать, милый, ходы!“ — „Ходы? Вроде тех, что прогрызают жуки-древоточцы? Так ведь это же страшное вредительство! Мне один лесник рассказывал: стоит дерево как дерево, вполне нормально выглядит, зеленеет и цветет, а вот внутри оно совсем трухлявое — сплошные ходы!“ Эльвира тогда странно посмотрела на него, подумала немного и рассмеялась: „Ну тебя с твоим художественным мышлением!“ А через месяц с небольшим в их квартире заблистали лакированными плоскостями всевозможные тумбочки, шкафы, серванты и прочее. „Ну, что ты теперь скажешь?“ — торжествовала Эльвира. „Я знаю одно, — помнится, он почему-то расстроился, — мой старый письменный стол гораздо лучше“. — „Это в тебе, друг мой, зависть говорит“, — Эльвира была слишком довольна, чтобы огорчаться из-за такой благоглупости.

Заурядный, казалось бы, случай… Однако же именно благодаря ему у Олега впервые зародилось подозрение, что в нынешний век практицизма и деловых людей он со своей профессией стихотворца никак не является „нужным человеком“ в том смысле, какой вкладывают в это понятие, когда говорят о ком-то, кто может как-то и чем-то быть лично, приватно полезным. С тех пор он с невольной пристрастностью взялся отмечать про себя регулярные и болезненные уколы мелочей быта. Допустим, отремонтировать электрическую розетку он еще кое-как мог, но ведь среди соседей имелись такие доки, которые умели застеклить окно, врезать дверной замок, выложить кухню кафельной плиткой, починить протекающий кран, запросто достать сверхдефицитные продукты и даже — с ума сойти! — каким-то образом раздобыть материалы для постройки дачи или гаража. С подобными мужьями жены, разумеется, жили как за каменной стеной. А Эльвира… Бедная Эльвира, бедные жены поэтов вообще — все-то им приходится делать и доставать самим! Да и уважением они в своем женском кругу пользуются куда меньшим, чем, скажем, работницы торговли, модные портнихи, парикмахерши, жены „нужных людей“ разного калибра и ранга. А ведь, если разобраться, быть женой поэта — это вам не сахар. То у благоверного, видите ли, творческий подъем — он пишет и пишет, выкуривая горы сигарет, спит урывками, один в своей комнате, раздражается по малейшему поводу и без повода, и в такие моменты его не то чтобы послать за молоком в соседний магазин, но даже приблизиться не смей, не стукни, ни брякни, ходи на цыпочках и не дыши. Еще хуже — если у него вдруг начинается творческий кризис. Тут он становится чертовски зол, капризен, лежит часами, нелюдимо молчит, потом вдруг исчезает куда-то, а когда возвращается после полуночи — от него попахивает вином…

В минуты меланхолии, душевного упадка к Олегу стала являться навязчивая мысль о собственной житейской неполноценности, о том, что поэзия — не дело для мужчины в расцвете сил. Подтверждение тому он ухитрялся выискивать даже в предыстории поэтического ремесла. Действительно, кто такие были рапсоды, три тысячи лет назад заложившие под бренчанье лиры основы стихоплетства? Люди, которые из-за физических своих недостатков не могли ковырять тяжелой мотыгой каменистую землю или же, опоясавшись бронзовыми мечами, участвовать в лихих набегах на соседей. Эти несчастные — слепые, как Гомер, хромые, как Тиртей, — скитались из селения в селение, с пира на пир и торжественными голосами воспевали чужие подвиги, славные проделки богов и героев. Гонорар в ту эпоху отличался здоровой простотой — поэтов вознаграждали мерой зерна, амфорой растительного масла, местом за праздничным столом… Минули века, тысячелетия, канули в небытие герои, боги да и сама Древняя Греция, но по-прежнему бродили по земле стихийные поэты — не имеющие своего угла, одинокие, умудренные жизнью старцы, покалеченные в битвах воины, поневоле сменившие ратные доспехи на нехитрые музыкальные инструменты — гусли, бандуры и прочее. Яркий пример — украинские лирники, в большинстве своем бывалые казаки, ослепшие от ран или ослепленные врагами. Они пели людям о виденном и пережитом. Наследникам рапсодов платили, как и в древности, скромным угощением, жалостливым сочувствием, толикой денег, местечком для ночлега… Именно их считал Олег истинными, божьей милостью поэтами. И в глубине души у него постепенно сложился образ истинного поэта, объединяющий в себе черты Гомера, Тиртея, вещего старца Бояна из „Слова о полку Игореве“ и оборванного лирника. Ясное дело, реальный человек, соответствующий этому умозрительному образу, вряд ли смог бы обрести деловую хватку, обширные связи в полезных сферах, умение „доставать“ и изыскивать „ходы“ — словом, никогда не сумел бы сделаться „нужным человеком“. Все это невольно заставляло ощущать некоторую неполноценность и свою, и своей профессии. Олег с болезненной остротой вглядывался в окружающее и всюду находил доказательства того, что лирические стихи его не более чем орнамент, украшение, наносимое на некую поверхность, под которой, внутри, ворочаются действительно вещественные и крепко связанные между собой рычаги, маховики и шестеренки, — точно так же, как за декоративной полировкой шифоньера скрываются ночные пижамы, лисьи воротники, брюки, заштопанные чулки и прочие полезные вещи. Конечно, цветы радуют сердце, но биение-то его поддерживается картошкой — вот какую штуку высмотрел Олег в зеркальной глубине полировки. На Олега обрушился итог: лирик — хочет он того или не хочет — занимается тем же достохвальным делом, что и лесковский тупейный художник: наводит благообразие на грубую физиономию действительности „похожую на всех зверей сразу“.