Выбрать главу

Однажды в воскресный день засиделись мы до глубокой ночи. На наших часах стрелка подходила к двум. Ударили, мелодично переливаясь, кремлевские куранты. В Москве наступала полночь, было двенадцать часов ночи. На Красной площади перекликались сиренами автомобили. Слышался шорох засыпающего огромного города.

Вдруг мы услышали, что кто-то плачет. Оказывается, наш Фома Кузьмич!

— Фома Кузьмич! Дедушка! — бросилась к нему Люба. — Что с тобой?

Старый повар поднял залитое слезами лицо. Словно впервые заметили мы, как глубоко оно изрезано морщинами, как стар уже наш Фома Кузьмич.

Смущенно улыбаясь сквозь слезы, Фома Кузьмич стал рассказывать:

— От радости это я, милые… Ведь часы-то бьют где! На Иване Великом, в Москве, на Красной площади! Раньше куранты «Коль славен» играли, а теперь, вишь, наш трудовой гимн… На весь мир гремит! Слушайте… Сколько лет прожил я в Москве. С мальчиков ресторанных начал, официантом работал. И на чай получал, и оскорбления от пьяной публики… Особенно купцы безобразничали. Шум, песни, охальство. Срам… От этого я и перешел на кухню. Поваром начал работать. Попотел у плиты немало… Раз гуляли какие-то купцы приезжие. Чем-то угодил я им. Приходит метрдотель: иди, говорит мне, покажись купцам. Пошел. В кабинете ералаш, море по колено… Один ко мне и обращается: «Это ты, Фома?» А сам с лица рыжий, коренастый такой в костюме заграничного сукна, но в шелковой рубашке-косоворотке и в лаковых сапогах. «Не надоело, — говорит, — тебе пьяных в ресторане кормить? Поедем, — говорит, — ко мне, главным поваром в мой дом? Руки в карманы ходить будешь, приказывать да приказывать. Жалованьем не обижу, доволен будешь, хороших работников Дубов умеет ценить.» Слушаю и думаю: «Вот он какой, этот Дубов! Слыхивал о нем!.. Может, и вправду будет у него лучше?» Вот так я и попал в услужение в эту семью. Не скажу, чтоб на радость…

Мы слушали и удивлялись: сколько лет знаем Фому Кузьмича, а первый раз он так разговорился! Много он нам интересного тогда порассказал.

А вскоре после этого случая заболел наш Фома Кузьмич. Сначала все бодрился, успокаивал нас:

— Пустяки… Не уберегся… Видать, от печки на холод выскочил. Попью чайку с малиной, пропотею, пройдет.

Но недуг брал свое. Фома Кузьмич потерял аппетит, слабел на глазах. Аптечных лекарств у нас к этому времени почти не было. Мы врачевали его народными средствами, настоями трав.

Фома Кузьмич умер в мае. В этот день мы помогли ему выбраться на крылечко. Распустились цветы яблонь. Сияя на солнце золотистым пушком, возле цветов хлопотали пчелы. Воздух был упоителен, день прекрасен. Счастливая улыбка озарила лицо больного:

— Привел бог пожить и умереть, как мечтал всю жизнь. Марья, Марья… Поторопилась ты умереть… Саша… Сынок родимый… Борис Михайлович, Владя! — Обратился Фома Кузьмич к нам. — Будете в Москве — зайдите в Главный штаб военный, наведите справки… Жив ли или пал на поле брани Александр Фомич Стольников, красногвардеец… А уж если, приведет бог, увидите его, — расскажите, как жили мы тут, передайте ему мое родительское благословение…

— Да что вы, Фома Кузьмич! Бог даст, сами увидитесь с сыном!

— Где уж… Кончились мои свиданки…

Фома Кузьмич долго лежал молча, обозревая долину, мы ему и постель на крыльцо вынесли. Потом заснул. Ахмет неотлучно дежурил около своего старого друга. Голова нашего кучера, когда-то смолево-черная, тоже поседела. Да ведь и Ахмету было уже под шестьдесят.

Фома Кузьмич больше не проснулся. Когда мы часа через два пришли, чтобы перенести больного домой, то увидели, что Ахмет плакал. Старый повар лежал, вытянувшись, под одеялом, восковые руки его были сложены на груди, а худое лицо было спокойно, торжественно…

Отец снял фуражку.

— Умер?! — горестно воскликнула Люба.

Все мы поплакали над телом нашего друга, над его могилой. В этот вечер отец долго беседовал с нами. Мягко и осторожно он коснулся темы, которая до сих пор считалась у нас запретной: он заговорил о матери.

Мы слушали, затаив дыхание. На его лице было страдание, затаенная боль, но голос был ровным, твердым, глубокое горе перегорело, осталась тихая грусть. Он говорил о том, что любил и даже сейчас любит эту женщину. Но после ее побега много думал о ней. И понял, что она жила рядом с ним, но всегда оставалась в чем-то далекой.

— Там, где она окажется, если ее не бросит на произвол судьбы Рисней, — задумчиво произнес он, — ей будет лучше. То новое, что пришло в Россию с установлением Советской власти, в душе она никогда бы не приняла. Но она ошибается, что я таких же, как она, взглядов. Да, я мягкий, покладистый человек и зачастую — вследствие своей мягкотелости — поступался своими взглядами. Например, вся эта поездка… Она необходима Дубовым, но совсем не нужна была нашему семейству. И все-таки я смалодушничал, послушался ее и поехал… Но у меня есть незыблемое, чем я никогда не поступлюсь. Я покажу вам письмо, которое она оставила перед тем как скрыться. В письме она сообщает, как о решенном деле, что, устроив дела за границей, она вызволит туда и нас. Но ни я никуда не уеду из России, ни вас никуда не отпущу. Это вы знайте. И даже выбора вам не предоставлю. Вы будете жить у себя на родине.

Отец перевел дух, посмотрел на нас, притихших и взволнованных, и, обняв нас, сказал:

— А теперь я прочту вам письмо вашей мамы:

«Борис, прости, но не прощай. Нет, до свиданья. Я верю, что мы еще увидимся и ты не осудишь меня так строго. Я ушла от тебя не потому, что изменила тебе. Я решилась на этот шаг, чтоб ускорить наше освобождение. Я видела, что вы — ты и Дубов — не намерены покидать долины до полного успокоения в стране. Мистер Рисней с Георгием были того мнения, что нельзя откладывать отъезд и что сейчас наиболее благоприятный момент, чтобы добраться до границы. Рисней уверил нас с Георгием, что среди руководителей восстаний против Советской власти у него есть личные друзья. Может быть, это его агенты? Пусть… Но они знают вкус золота. Георгий захватил с собой ценности. Этого, по его словам, будет достаточно, чтобы устроить наш отъезд за границу. Достаточно и для того, чтобы всем нам прожить там без нужды. Нам — это Дубовым, мне, тебе, детям. И мы вернемся за вами, если не за всеми, то за тобой, за детьми, за Дубовыми. Конечно, Андрей Матвеевич пойдет за нами, когда увидит серьезность нашего предложения, прочность охраны, которую приведем мы и которая доставит нас до границы, на порог новой, блистательной жизни. Итак, до счастливого свиданья! Поцелуй Любу, поцелуй Владислава — этот живой портрет твой, прекрасный юношеский портрет…»

— А она жива? — спросила Люба охрипшим голосом.

— Может быть, и жива, кто знает. Скорее всего, их план удался, и они за границей.

— Значит, она все-таки за нами приедет? — глаза Любы были широко раскрыты.

— Если бы она даже приехала, пути к нам нет. А если бы путь и был, я предложил бы ей или остаться с нами или уезжать одной. Мне это очень горестно говорить. Но я должен сказать вам это прямо, ведь вы уже взрослые и должны во всем разбираться.

Во время этого разговора отец внешне был спокоен, время сгладило остроту его горя. Но в его голосе прозвучали такие твердые нотки, что мы поняли: решение отца принято им раз и навсегда. Я тогда подумал, что вряд ли мы увидим когда-нибудь свою мать. А когда Люба спросила меня однажды: «Куда же мама хочет нас увезти?» — я грубо ответил:

— К Риснею. К английскому шпиону. Маме у него очень нравится.

Люба испуганно посмотрела на меня и ничего не сказала, даже вообще больше не заговаривала на эту тему.

А жизнь, прекрасная и радостная, расцветала за гребнями неприступной горы. Радио изо дня в день рассказывало об успехах Советской России. Мы узнавали о строительстве новых заводов, электростанций, железных дорог, о высоком полете науки, искусства. Это была пятилетка на практике. Слово это упоминалось каждый день, пятилетку воспевали поэты, о ней ставили в театрах пьесы, о ней слагали песни. Мы слушали, но очень смутно представляли жизнь, которая кипела и бурлила там, за каменными стенами нашей живописной тюрьмы.