Наверно, это было бы весело.
Он представлял, порой, как входит в огромную залу, залитую светом. А там все танцуют, кружатся парами – как в тот раз, когда он увидел это в одном окне! – кавалеры приглашают дам! Вальсируют, кружатся, трогают за груди! И пьют что-то из высоких стеклянных фужеров. Сначала робко, а потом все больше и больше, активнее! И танцы становятся быстрее, а музыка – визгливее и громче. И все меньше кружений, всё больше рук…
Лондон не понимал этого всего. Но он думал, что это здорово. И он хотел так.
А потом он понимал, что у него могло бы быть это всё. Было бы, если бы его родителей не убили. Жестоко не вырвали бы его из самого тёплого времени детства. Вырвали стальной рукавицей, заляпанной кровью.
У него всё это могло бы быть: и светлые залы, и веселая музыка, и новые игры, и игрушки, и друзья.
Но у него это всё отняли, растоптали, бросили в грязь!
Он осознавал это. Осознавал очень отчетливо.
И тогда его сердце наполнялось черной завистью к свету, к танцующим людям, к музыкантам, сжимающим в руках свои инструменты. Ненависть разжигала его сердце, а потом приходила чёрная смертная тоска, гасившая в себе всё желание жить дальше. И тогда он задавался вопросом: к чему это всё? Зачем он всё это делает? Чего добьется?
Не находя ответа на эти вопросы, Лондон, с присущим ему детским максимализмом и не менее детской упёртостью и яростью берсерка внушал себе: потом. Потом это всё решим. Сейчас у меня есть дело, и я должен его сделать. Что будет дальше – не важно. Ничего не важно. Надо сделать дело. А эти… да и пускай танцуют, кружатся в своих бессмысленных танцах. Пусть дергаются в такт музыке. Пусть пьют хоть из всех фужеров разом! Пусть! Пусть живут в своей счастливой глазуревой скорлупе, красивой, хрупкой, ненадежной и отупляющей. Пусть не ведают, как порой бывает. Пусть! Пусть танцуют и не знают, от чего избавлены, от чего спасены. Чего лишены.
Потому что если бы они знали, как оно порой бывает (вырвали стальной рукавицей, заляпанной кровью), они бы упились своими фужерами насмерть и покончили с собой, продолжая безумно вертеться в своих танцах, задыхаясь под хриплый вой труб и гогот блестящих виолончелей.
И Лондон шёл дальше.
Но сейчас он вспомнил про эти дома, про людей, живущих там, и понял – ему туда, именно туда ему надо. В такой большой и светлый дом, заполненный танцами, музыкой и питьем.
Надо просто войти и сделать то, что нужно. От них не убудет.
Глава следующая.
Без слов.
Мальчик ступает тихо.
Он слышит за закрытыми дверями говорки и шепотки. Что там? Кто здесь?
Никого.
Зала темна и пустынна. Лишь лежат, тут и там, там и здесь, разбросанные фужеры и объедки фруктов. Липкая тишина обманчива – на самом деле, ее прерывают говорки и шепотки. Люди разошлись кто куда – в другие комнаты, в другие дома.
Лондон твердо и уверенно шагает по опустевшему бальному залу, еще буквально час назад заполненному огнями и людьми. О, как же пышно тут все происходило! Люди кружились в танцах, музыканты с упоением (а позже, и с остервенением) выпиливали мелодии вальсов и каких-то разбитных ритмовок. Люди дергались и плясали, кружили по залу в одиночестве или по двое, по трое, по четверо!
Они пили светлое игристое вино из высоких тонких хрустальных фужеров. Они смеялись и шутили. Дамы, ряженые в роскошные объемные платья, прикрывали свои блестящие зубы яркими веерами, да такими огромными, будто за ними мог спрятаться целый дом. Их галантные кавалеры, все, как один, носившие блестящие маски на верхней половине лица, щеголяли в чем-то хвостатом: фраки? Камзолы? Высокие ботинки с яркими пряжками… они окружали дам, нежно смотрели им в глаза, шептали что-то в уши и не забывали подливать им ещё и ещё. А дамы пили и смеялись, и всем было хорошо и весело! И пробила полночь, и маски были сняты, но всем было уже безразлично – музыканты пилили и высекали, изгаляясь смычками и трубами и так, и этак. И всё чаще губы кавалеров прикасались не к холёным ручкам и тоненьким пальчикам, а к щекам, нежным плечикам, лебединым шейкам… губам…
И люди покидали зал. Они выходили, и кто-то шел в другие комнаты, а кто-то отправлялся домой. Кто-то, запершись в комнате, начинал стонать. А кто-то – визжать от наслаждения и требовать еще. И, порой, в приоткрытую дверь, было видно скопище тел: мужских, женских, разных, потных и блестящих.
А порою видны были и другие – неподвижные, будто мёртвые, лежащие на полу. Их лица покрывала помада – толстым слоем, будто они ели варенье прямо из банки. Кто-то из них был почти раздет, кто-то – избит. Но они лежали и не двигались. С их неподвижных губ тихонько капала на паркет слюна.
А в зале не осталось никого. Музыканты собрали вещи и ушли, забрав положенную плату еще до начала мероприятия. Слуги тишком проникли в комнаты господ, уборщики допили всё, что не допили гости, и… Зал опустел.
В нем медленно догорала последняя свеча. И становилось темно.
Но, постойте! Если бы кто-то в этом декадентном безумии вдруг принес свет, то он бы увидел, как через центр бального зала, минуя перевернутые стулья и бесцеремонно наступая на осколки хрустальных фужеров, идет мальчик. Худощавый, высокий, давно не мытые волосы длинною в ладонь, на правой кисти и щеке старые, давно зажившие шрамы. А следом за ним семенит еще один – маленький деревянный человечек. Примерно по колено мальчику, подвижный и гибкий, как кошка.
Мальчик твёрдым шагом пересек весь зал и остановился у огромного зеркала, занимавшего всю стену. Последние отблески свечи плавно таяли во тьме задернутых штор. Мальчик – Лондон! Ну конечно же, это был он! – остановился и посмотрел в зеркало. Он долго ждал на улице, пока эти люди натанцуются и уйдут куда-то по своим делам. Потом было небрежно приоткрытое окно, какая-то возня на полу – какие-то мужчины и женщина между ними – всё это он миновал буквально за один миг и вот, теперь он стоит там, где все еще слышно эхо последнего танца.
Зал – огромный. Одна стена занята окнами с резными рамами. Высокие, больше двух метров в высоту. Все они закрыты тёмно-бордовыми, с тяжелыми золотыми шнурами, портьерами. Противоположная стена – две двери по краям и редкие зеркала между ними. Третья стена – сцена. Четвертая – огромное зеркало, составленное из нескольких монументальных частей.
А над всем этим – тяжелая, подавляющая, яркая люстра на сотни свечей.
Лондон встал напротив своего отражения и стал ждать. Последняя свеча почти погасла и комната быстро стала погружаться во мрак. Тогда мальчик подошел вплотную к зеркалу и поднял едва заметную во мраке сломанную свечу, она лежала как раз у плинтуса. Он неторопливо приблизился к тускло светящемуся канделябру и зажег ее. Огонь мгновенно перепрыгнул на новый фитилёк, тут же забыв о старом – Лондон успел в самый последний момент.
Мальчик обернулся и медленно подошел к зеркалу. Иррах встал рядом с ним и взялся одной рукой за штанину своего хозяина. Ореол света вокруг свечи почти не давал ничего разглядеть. В какой-то момент Лондону начало казаться, что от огня стало, наоборот, темнее. Однако он все равно встал в шаге от огромного, во всю стену, зеркала и посмотрел на свое отражение. Грязное и пыльное отражение.
Лондон медленно протянул свечу вперед, не моргая глядя в глаза мальчику по ту сторону стекла. Он всегда верил в то, что там, по ту сторону не просто отражение. Там будто кто-то еще. Он будто порой даже замечал, что отражение не успевает за ним повторять.
Еще бы! Ведь дети видят больше, чем взрослые. И кто сказал, что то, что видят они - не является правдой?
Прошла минута, а за ней – еще одна. И еще.