— Настоящая твоя служба здесь, при ней. А в департаменте ты в свободное время.
Вяземский засмеялся и отрезал:
— А я удивляюсь, как ты, будучи с юности таким аристократом в любви, не влюбился в нее. Или боишься ревности между матерью и дочерью?
Пушкин первую часть реплики пропустил мимо ушей, а за Елизавету Михайловну заступился:
— Ее любовь — ее крест. Святая любовь.
— И твой крест тоже. Покоя тебе от нее нет. Впрочем, теперь она верно служит и Наталье Николаевне, — Вяземский указал головой в противоположную сторону.
Музыка прекратилась. Дамы рассаживались. Мужчины беседовали, собираясь группами. Наталья Николаевна только что рассталась с Елизаветой Михайловной и медленно шла к мужу.
Она двигалась неторопливо, то и дело останавливалась, с кем-то перебрасывалась фразами, кому-то приветливо улыбалась. Дамы жеманно отвечали ей. И она среди них была так привлекательно проста и непритязательна, что Вяземский, повернувшись к Пушкину, сказал восторженно:
— Как проста! Как естественна! Твоя мадонна! И как подходит она к салону Долли, которая умеет создать здесь удивительно приятную атмосферу.
— Нетороплива, без притязаний на успех, — чуть слышно как бы сам себе сказал Пушкин. Замолчал и задумался.
...Потом оживет в памяти атмосфера салона Долли, блистательного и естественного и тем не похожего на другие салоны, озарением вспыхнут поэтические строки:
Оживет поэтический образ его мадонны:
И затем в первоначальных вариантах, шутливых вроде бы, но весьма важных строф 8-й главы «Путешествие Онегина», мечтая о спокойной, простой жизни, Пушкин напишет;
Эта простота его Наташи, ее тихость, так непохожая на представительниц «светской черни», всегда пленяли Пушкина.
12
И, уже засыпая, Долли думала о том, что той читательнице, которая сегодня доставила ей столько хлопот, можно было еще рассказать, как в 1829 году Пушкин приехал в Москву. Гончаровы приняли его холодно. Он уехал в Петербург в полном отчаянии, и в этом состоянии родились превосходные стихи:
Долли собиралась домой. В маленькой комнате для завтраков, где помещался только небольшой столик с тремя стульями, она надела пальто, шапочку, взяла в руки сумку и остановилась напротив продолговатого овального зеркала, висящего на стене.
«И что это Грише нравится моя внешность? — подумала Долли. — Не понимаю. Самая заурядная. Особенно грустно становится глядеть на себя, когда читаешь пушкинские стихи: «И блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой» ...Гриша говорит, что я перевоплощаюсь, когда перехожу на пушкинские темы. Но вот сейчас даже вслух процитировала пушкинскую строку, а глаза все те же. Румянца не прибавилось. А может быть, я хорошею, когда гляжу на него, Григория? И он видит меня такую, какую не видит никто. Вот это возможно. От любви все хорошеют. Наверное, и я тоже...»
Ее размышления прервала девушка-библиотекарь. Она почти ворвалась в маленькую комнатку — этакая широкоплечая здоровячка спортивного типа.
— Долли, опять этот инвалид Мышкин пришел. Тебя спрашивает. Я схитрила, говорю, кажется, ушла. Сказать, что ушла?
— Ой, пожалуйста, скажи.
— А может, все же позвать его? — спросила девушка, внезапно меняя тактику. — Скажи ему несколько ласковых слов, и он будет утешаться ими неделю. Тащился ведь повидать тебя...
— Ну позови, — нерешительно согласилась Долли, расстегивая пальто и снимая шапочку. — Позови. Что поделаешь... — И она вздохнула.
Немного погодя в дверях появился Мышкин, слишком полный для своих молодых лет и чуть-чуть даже обрюзглый. Тяжело передвигая ноги и опираясь на трость, он вошел в комнату. Серьезно, без улыбки поздоровался с Долли, глядя на нее усталыми, пустыми глазами.