Вяземский изысканно склоняется перед ней, целует ее руки.
— Заскучал без вас, дорогая. На таком расстоянии от вас жить долго невозможно...
А сам в это же время бросает взгляд на Наталью Николаевну. Она только что появилась в дверях с Пушкиным.
«Божественно хороша. Молиться на нее хочется. Пушкин-то, верно, и молится все ночи. Откуда только дети у них берутся?» — Вяземский улыбается своим мыслям. Он снова ласково глядит на Долли и продолжает жаловаться ей, как одиноко было ему без нее.
— Что же Вера Федоровна не пришла? — перебивает его Долли.
— Просила извинить. Не можется, — лениво говорит Вяземский, и оба они понимают, насколько пусты эти фразы.
Долли не любит жену Вяземского. Та это чувствует и старается как можно реже бывать в салоне Фикельмон, насколько это позволяет этикет.
— Простите, — говорит Долли, оставляет Вяземского, идет навстречу Пушкиным.
Ей уже не до Вяземского теперь: подходят гости парами и в одиночку. Каждому нужно сказать приветливое слово.
Долли Фикельмон нелегко дается слава о ее салоне. Спать она ляжет под утро. Встанет с головной болью. Будет скрывать эту боль от навязчивых визитеров. А вечером снова бал или раут, если не у нее, так у кого-то, где она обязана присутствовать. А ведь она сознает всю нелепость этих сборищ. Ну хорошо, когда удается переброситься фразами с такими людьми, как Пушкин, Жуковский, Вяземский... Но таких людей мало в великосветском обществе. Очень мало. Да и времени на беседу с этими приятными людьми отпущено совсем немного.
Вот почему Долли любит интимные дневные приемы Елизаветы Михайловны. Мать может позвать к себе кого хочет: она не жена посла.
В посольстве покои Елизаветы Михайловны обособлены. Она живет так, как привыкла жить.
Вот она стоит у входа на улицу, набросив шаль.
— Холодно возле дверей, ваше сиятельство, отошли бы. — заботливо говорит старый слуга. — Я же тотчас сообщу вам, как они подъедут.
Но Елизавета Михайловна не слушает. Подъезжает экипаж. Слуги выносят слепого, разбитого параличом поэта Козлова.
— А я вас жду, дорогой друг! — Глаза Елизаветы Михайловны увлажняются, но она берет себя в руки. — Антон! Сними бекешу с барина. — А сама принимает от Козлова шапку, подает ее слуге. — Без вас, дорогой друг, в моей гостиной холодно и неуютно.
Она идет рядом, сначала по лестнице, потом через анфиладу комнат, то и дело наклоняясь к поэту и осыпая его ласковыми словами.
Его вносят в гостиную, опускают в удобное, специально приготовленное кресло. Очень дружна с ним и Долли. Не случайно, когда умерла Елизавета Михайловна, а Долли с дочерью в это время находилась во Франции, Фикельмон писал Ивану Ивановичу Козлову:
Вчера, или сегодня, или завтра, или, наконец, на днях жена должна получить известие, которое разобьет ее сердце. Напишите ей, сударь, — вы облегчите ее горе... Слова тех, которые счастливы, никогда не произвели бы на нее такого действия, как Ваши.
А пока Елизавета Михайловна приступила к обязанностям хозяйки своего интимного салона. Кроме Козлова, у нее в гостях Пушкин, Вяземский, Тургенев, Жуковский, Плетнев. Здесь же Долли и Фикельмон.
— Мы сегодня посвящаем наше время поэту Ивану Козлову, — говорит Елизавета Михайловна. — Прочтите же нам что хотите.
Козлов задумывается.
— Можно и старое? — спрашивает он.
Ему немного страшно читать в присутствии Пушкина и Жуковского. Он долго молчит и потом говорит громким бархатистым голосом:
— Из поэмы «Чернец». — И он читает:
Затем по просьбе Пушкина Козлов читает новые стихи. А Вяземский лениво напоминает, что писал когда-то статью о «чернеце», и сейчас скажет все то же: строгий критик может назвать эти стихи несколько изысканными. Но Вяземский считает, они верны и поразительно картинны.
Вяземский оживляется, встает и, засунув руки в карманы, подходит к Козлову:
— Все, кто любит хорошие стихи, читают Ивана Козлова, а судьба его вызывает нежнейшее участие в каждом благородном сердце. Несчастие часто убийственно для души обыкновенной, а для него оно стало гением животворящим. Недуги жестокие, страдания физические развернули духовные способности, которые появились в нем в цветущую пору. Простите за отсутствие неуместной здесь изысканности. По мере того как он терял зрение и ноги — прозревал и окрылялся духом. Отчужденный утратами физическими от земной жизни, он жил с лихвою в другом мире и принадлежит нашему только тем, что есть в нем изящного и возвышенного: любовью и страданием. Любовью ко всему чистому и прекрасному. Страданием, освященным, так сказать, союзом со смирением, или смирением, созревшим в страдании!