— Вот ты пруссак по крови; как действуют на тебя эти раздающаяся со всех сторон проявления враждебности?
— Тот же вопрос задавала ты мне еще в 1866 году, и я отвечу тебе, как тогда: — мне больно видеть это, как человеку, а не как патриоту. Если же я взгляну на враждебность французов с национальной точки зрения, то принужден оправдать их. Они называют ее: „la haine sacree de l`ennemi“. И это чувство представляет важный элемент воинственного патриотизма. У них только одна мысль: освободить свою страну от неприятельского нашествия. Что оно вызвано ими же, вызвано путем объявления войны, это они забывают. Да притом же не французский народ тому виною, а его правительство, которому он поверил на слово, будто бы нельзя действовать иначе. А теперь французы не теряют времени на перекоры, на рассуждения о том, кто накликал беду; беда свалилась на голову, и вот вся сила, все воодушевление прилагаются к тому, чтобы избыть ее или погибнуть с беспечным самоотвержением. Поверь, человеческий род одарен массой благородной способности любить. Жаль только, что эта способность расточается понапрасну, попадая в колею застарелой вражды… А там, по ту сторону Рейна, эти ненавистные нападавшие, „красноволосые восточные варвары“, что они делают? Они были вызваны на бой и вторгаются в страну тех, которые грозили напасть на них: „a Berlin, a Berlin“! Помнишь ли ты, как этот клич раздавался по всему городу, даже с империала омнибусов?
— Ну, вот теперь и те ломятся „nach Paris“. Затем же кричавшие „a Berlin“ вменяют им это в преступление?
— Потому что не может быть ни логики, ни справедливости в национальном чувстве, основанном на идее: „Мы — это мы“ — значит, первые, а все другие — варвары. Триумфальное шествие немцев от победы к победе невольно восхищает меня. Ведь я тоже был солдатом и знаю, сколько чар заключается в понятии: „победа“, сколько гордости, какое ликование вкладывается в это слово. Ведь это цель, награда за все принесенные жертвы, за лишение покоя и счастья, за риск собственной жизнью.
— Но почему побежденные противники, будучи солдатами и зная, какая слава сопровождает победу, не восхищаются своими победителями? Почему ни в одном отчете о сражении со стороны потерпевших не говорится: неприятель одержал победу!?
— Потому, что — повторяю опять — военный дух и патриотический эгоизм суть отрицание всякой справедливости.
Таким образом — я вижу это по всем нашим тогдашним разговорам, занесенным в красные тетради — мы не думали и не могли думать ни о чем ином, как о ходе настоящего поединка народов. Наше счастье, наше бедное счастье, положим, было при нас, но мы не смели им наслаждаться. Да, у нас было все, что могло создать нам упоительный рай на земле: безграничная любовь, богатство, знатность, прекрасно развивающийся мальчик Рудольф и наша ненаглядная куколка Сильвия, независимость, живой интерес ко всему, что составляет умственный мир… Но теперь на всем этом лежала какая-то завеса. Как смели, как могли мы пользоваться своими радостями, когда вокруг нас все страдало, дрожало, кричало и бесновалось? Разве можно оставаться хладнокровным на борте корабля, который мечется под ударами бури?
— Ну, уж и комедиант этот Трошю! — сказал мне однажды Фридрих — это было 25 августа. — Представь себе, какую штуку он сегодня выкинул? Ни за что не угадаешь.
— Предложим, призвать женщин на военную службу, что ли? — спросила я.
— Действительно, туте дело идет о женщинах, только им не предстоите призыва — напротив…
— Ну, значит, он упразднил маркитанток или сестер милосердия?
— Опять-таки не угадала. Положим, тут на сцене есть упраздненные и, пожалуй, маркитантки, потому что они также подают кубок наслаждений, и милосердны в известном смысле эти упраздненные; одним словом, чтобы не интриговать тебя долее, скажу: дамы полусвета подвергаются изгнанию.
— При содействии военного министра? При чем же он тут?
— Я тоже нахожу, что не при чем, но люди в восторге от этой меры. во-первых, они всегда радуются, когда что-нибудь случится; от каждого нового приказа они ожидают перемены к лучшему, как некоторые больные радуются каждому новому лекарству, мечтая получить от него исцеление. Когда порок будет изгнан из города — думают набожные — кто знает? пожалуй, разгневанное небо сделается милостивее к остальным жителям. А теперь, когда все готовятся к трудному, полному лишений осадному времени, что делать здесь сумасбродным, расточительным гетерам? Таким образом, большинству, исключая особ, подвергнутых остракизму, — мера, предложенная министром, кажется в высшей степени достойной, нравственной и вдобавок патриотической, потому что большинство этих женщин — иностранки: англичанки, итальянки, даже немки, между которыми — чего доброго — может быть шпионки! „Нет, нет, теперь в городе есть место только для родных детей, и притом для добродетельных“!